Ознакомительная версия. Доступно 9 страниц из 42
– Знаю-знаю, – сказала она, – все знают. Лично-то я с ним не была знакома, но несколько книжек читала. Я родилась здесь в 1928-м и здесь же прожила всю жизнь.
– То есть живете в этом доме с 1928 года? – переспросил я ее.
Она кивнула. Не знаю почему – ведь я заранее знал ответ, знал, что она скажет “нет”, – я все-таки задал вопрос:
– А вы, случайно, не знали человека по имени Пекельный?
– Пекельный? Конечно, – ответила она, – конечно знала. А вы что, его родственник? Это было давно. Он умер во время войны, как и все остальные.
И указала своей тростью (просто палкой) окно на третьем этаже: “Он жил вон там”.
136
Одно из двух: или, что вполне вероятно, эта женщина надо мной посмеялась, или она начиталась книжки под названием “Обещание на рассвете”, узнала из нее про Пекельного и убедила себя, что знавала его. Это тоже вполне возможно, бывает же, что вымысел выплескивается из области литературы, вторгается в реальность и смешивается с нею. Я это знаю по себе.
Лет в двадцать с небольшим я первый раз прочитал “Одиннадцать”.
Не знаю, каким диковинным образом попала в мои руки эта солнечно-желтая книжечка с ничего не говорившим мне именем Мишон на обложке и солнечно-ясной прозой внутри, солнечным блеском сиявшей в ночи. Потому что было это ночью в Марселе (после того самого дня в замке Иф), в доме рядом с вокзалом Сен-Шарль с его ведущей в небо бесконечной лестницей, я лежал и читал “Одиннадцать” – сто тридцать семь будто свалившихся с неба страниц, рассказ о том, как была заказана картина, “изображавшая людей той эпохи, когда на картинах изображались Добродетели”, знаменитая картина “Одиннадцать”, групповой портрет Комитета общественного спасения, “светская Тайная вечеря”, какой увидел ее Мишле и написал Франсуа-Эли Корантен, этот “Тьеполо Террора”.
Я тоже видел эту картину. Вспомнил, как несколько лет тому назад стоял в большом зале павильона Флоры, где, как напоминает нам Мишон, висит только она. Воспоминание было смутным, я не мог бы сказать, в каком именно году это было, не мог бы точно описать картину, но по мере ночного чтения тех солнечных страниц краски становились все ярче, и в памяти прояснялись все одиннадцать членов “Великого Комитета Великого Террора”, я видел шелковый кафтан и сапоги Бийо-Варенна, плащ, шелковый кафтан и сапоги Карно, плюмаж на шляпе, которая красуется на голове Приера, другой плюмаж на шляпе другого Приера[60], которая лежит на столе, бесполезные туфли с пряжками на ногах калеки Кутона, туфли с пряжками на ногах Робеспьера, плащ Колло д’Эрбуа, шелковый кафтан Барера, туфли с пряжками Ленде, золоченый кафтан Сен-Жюста и плюмаж в руке Жанбона Сент-Андре. Я читал “Одиннадцать”, и все одиннадцать вновь представали предо мной в марсельской комнате, неизменные и застывшие, как на картине Корантена. Я, как уже сказал, был уверен, что видел ее. И захотел посмотреть на нее еще раз. Утром рано я уже поднимался по ступеням вокзала Сен-Шарль, но спешил не на небо, а на парижский поезд, в Париже сел в метро на Лионском вокзале и доехал до Лувра, купил билет в музей и спросил служителя, как пройти в павильон Флоры. “Идите вон туда”, – ответил он и неопределенно, по-венециански, махнул рукой. Я вихрем проскочил мимо Венеры Милосской (представляю, как она оскорбилась моей дерзостью, хотела, верно, неприлично согнуть локоть мне вслед, да не хватило рук), не удостоил взглядом Нику Самофракийскую, миновал расфуфыренного Наполеона, возлагавшего корону на Жозефину, оставил без внимания похотливо извернувшуюся “Большую Одалиску”, “Свободу на баррикадах”, которая указывала мне путь к “Одиннадцати”, но “Одиннадцати” что-то было не видно; я повернул в другую сторону, к Моне Лизе, которая ухитряется вот уже целых пятьсот лет корчить всем рожу (это называется улыбкой?), но я только мельком увидел ее на экранчиках, через которые глядели на нее японцы, блаженно ей улыбаясь, – мне-то что, мне плевать на Джоконду, я тут ради картины Корантена…
– Ах, Корантен! – сказал другой служитель, к которому я обратился, чтобы узнать, где, черт возьми, висит эта картина… – Нет никакого Корантена, нет и не было, да и картины нет, ее придумал Мишон в своей книге, это чистая выдумка, и вы, месье, не первый, кто на эту удочку попался.
137
Если я мог за одну ночь вспомнить – сначала смутно, а потом все отчетливей – воображаемую картину несуществующего художника, убедить себя, что я ее уже видел раньше, и на следующий день обегать весь Лувр в напрасных поисках, так почему бы старой женщине, прочитавшей когда-то “Обещание на рассвете”, за долгие годы не убедить себя в том, что некий Пекельный действительно жил на свете, а потом бессознательно, фантазируя по мотивам этой фантазии, не превратить его в конкретное лицо? В конце концов она поверила, что знавала его – Гари же ясно написал, что он жил в доме номер 16 по Большой Погулянке в то время, когда она сама тут жила. Только она не знала того, что знал теперь я: не знала, что Гари Пекельного придумал, точнее, позаимствовал из “Ревизора” Гоголя и переделал на свой лад – так я, по крайней мере, полагал. Хотя могло быть и другое объяснение, о котором я, как ни странно, не подумал.
138
Считается, что на пороге смерти перед человеком в одно мгновение прокручивается в обратном порядке вся его жизнь, вплоть до самого первого воспоминания. Что увидел Гари во вторник 2 декабря 1980 года, лежа на кровати в красном халате и синей рубахе?
Биг Сур – берег, тюленей, волны брата Океана[61]? Или Францию? Слабость, сказавшую силе “нет” устами генерала де Голля? Или развалюху “рено” с шофером Ринальди, который привез его мать в Салон-де-Прованс? Английскую набережную в Ницце? Бухту Ангелов? Семейный пансион “Мермон”? Или Варшаву? Усы Гоголя? Или Вильнюс? Вильнюс нынешний или тогдашний, когда он назывался Вильно или Вильна? Двор на Большой Погулянке? Свои галоши?
И кто мог бы точно сказать, что он не видел в том последнем кадре пару своих детских ног, а над ними – порыжевшую от табака бородку?
139
Было множество рассуждений о причинах его поступка. Зачем, когда ты Ромен Гари, пускать себе пулю в голову? Говорили, что он не выдержал душевной и сердечной перегрузки, что его сокрушила мировая скорбь, что его нервы с детства жгло нервалевское черное солнце Меланхолии, что его доконало двойное Я “Гари – Ажар”, что хоть у него была Жизнь впереди, но позади, в засаде, всегда подстерегала смерть с пятизарядным оружием наготове и что его прикончила тоска, славянский сплин, еще похлеще, чем британский. Была еще такая версия: что он боялся старости, боялся, что нагроможденье дней, которое неумолимо прирастает, вдруг с грохотом обрушится на него, боялся черно-белой вспышки смерти. Сам же он написал напоследок: “Никакой связи с Джин Сиберг”, сказал, что “славно повеселился” и “выразил себя до конца”, но возможно ли это? Можно долго теряться в догадках. А можно прочитать переписку Ромена Гари и Раймона Арона.
Ознакомительная версия. Доступно 9 страниц из 42