Воображение рисовало, естественно, и все остальное: одиннадцать человек, выстроенных по трое-четверо у стенки крепостного рва; беготню легионеров в голубых рубахах между портиком «Биржевого кафе» и тротуаром напротив него; горькую усмешку адвоката Фано, за секунду до выстрела крикнувшего в адрес Лихо, закуривавшего невдалеке сигарету: «Убийца!»; луну, которая с полуночи, после резкой перемены ветра, разлила неправдоподобно яркий свет, превратив в хрусталь и уголь серый камень городских улиц; наконец, видели, как Пино Барилари, которого лишь крик адвоката Фано сумел вырвать из объятий крепкого младенческого сна, балансируя на костылях, стоит в полный рост за оконным стеклом прямо над развернувшейся сценой… И так на протяжении месяцев, все то время, с декабря сорок третьего по май сорок пятого, которое потребовалось войне, чтобы пройтись с юга на север по всей территории страны — словно коллективное сознание, в точности как человек, который в наказание себе время от времени бередит плохо затянувшуюся рану, испытывало потребность вновь и вновь возвращаться к событиям этой жуткой ночи, вновь вглядываться в лица каждого из одиннадцати расстрелянных, какими их увидел в последнее мгновение Пино Барилари.
Наконец пришла пора Освобождения и мира — и с наступлением мира многие феррарцы, почти все, ощутили настоятельную потребность забыть прошлое.
Но возможно ли это? Неужели стоит только захотеть?
Летом 1946 года, когда в зале собраний бывшего Дома союза на аллее Кавура начался процесс над двумя десятками предполагаемых участников расправы трехлетней давности (большей частью жителей области Венето, выуженных из лагеря для интернированных в Колтано[53] и из разных тюрем), и в особенности когда, выслеженный усилиями молодого энергичного областного секретаря АНПИ Нино Боттекьяри в тихом пансионе тосканского городка Колле-Валь-д’Эльса, на скамью подсудимых был усажен и Лихо, всем показалось, что пришло самое время окончательно поставить на прошлом крест. Увы, это правда, со вздохом говорили друг другу, никакой другой город в Северной Италии не дал Республике Сало столько адептов, как Феррара, никто с такой готовностью, как феррарцы, не склонял головы перед мрачными знаменами, автоматами и кинжалами ее разнообразных милиций и особых подразделений. И ведь, по сути, было нужно немного, чтобы ошибка в расчетах, которую под давлением чрезвычайных событий допустили многие из них — эта простая, понятная ошибка в расчетах, которую местные коммунисты, засевшие с сорок пятого в муниципалитете, теперь пытались превратить в вечное позорное клеймо, — стала вместе со всем остальным всего лишь дурным сном, жутким ночным кошмаром, от которого они теперь пробуждались, полные надежд и веры в себя и в будущее! Один показательный приговор убийцам — и всякое воспоминание о той страшной, роковой ночи 15 декабря 1943 года будет моментально стерто из памяти.
Процесс продвигался медленно, с трудом, вызывая в публике, каждое заседание битком набивавшей душный зал, растущее чувство бессмысленности и бессилия.
Испытывая неловкость и раздражение от присутствия громкоговорителей, размещенных на улицах, вплоть до проспекта Рома в самом центре города, судьи допрашивали подозреваемых одного за другим. Но те из-за решетки, которую установили у стены зала в простенке между окнами, отвечали всегда одно и то же: никто из них не участвовал в карательной экспедиции декабря сорок третьего, более того, никто из них не бывал в Ферраре. Все они выглядели до такой степени уверенными в том, что им нечего бояться, что некоторые из них имели смелость даже шутить и острить. К примеру, один из обвиняемых — мужчина из Тревизо, смуглый, с длинными курчавыми волосами и широким заросшим щетиной подбородком, — признал, что да, действительно, однажды приезжал в Феррару — но только двадцать лет тому назад, на велосипеде, чтобы повидаться с подружкой; эта шуточка вызвала у председателя суда, с большой неохотой терпевшего атмосферу народного, революционного суда, которую решено было придать процессу (если он и согласился вести слушания тут, в помещениях бывшего Дома союза, выразился он в первый же день на открытии процесса, то только потому, что зданием суда, полуразрушенным бомбардировками сорок четвертого года и теперь восстанавливаемым, пользоваться пока невозможно), неизбежную у неаполитанца легкую улыбку добродушного понимания.
Что касается Лиха, то он не только, как и следовало ожидать, отрицал малейшее прямое или косвенное участие в «факте» 15 декабря 1943 года, но с того самого момента, как его передали карабинерам, а те, надев ему наручники, усадили за решетку рядом с другими обвиняемыми, не упускал возможности продемонстрировать, наряду с живейшим уважением к суду, собравшемуся, чтобы вынести вердикт его «деятельности», глубокое презрение к толпе, до отказа наполнявшей зрительскую половину зала — в поведении которой, как вызывающе заявил он в какой-то момент, явно читались последствия «сегодняшнего положения вещей». Так вот, значит, как, добавил он, вы думаете добиться громко заявленного и столь нужного людям примирения в стране — с этими дышащими ненавистью и жаждой мщения лицами? Это и есть пресловутый дух свободы, призванный царить в суде, дабы он мог вынести справедливый, беспристрастный приговор в отношении человека, виновного, как он, лишь в том, что был «солдатом на службе у Идеи»?
Это было чистой воды очковтирательство, пустая демагогия, нацеленная на то, чтобы выиграть время и помешать тому, чтобы процесс, приняв чересчур объективный, уголовный характер, навредил ему в той же мере, словно если бы речь шла о политическом деле.
— Я был солдатом Идеи, — не уставал самодовольно повторять он, — а не наемным головорезом или, того хуже, мальчиком на побегушках у иностранца!
Либо говорил с тоскою в голосе:
— Теперь все говорят дурно обо мне!
И больше ничего. Но этим он словно намекал своим нынешним преследователям, чтобы они не надеялись, что, осудив его, заставят позабыть, кем вчера были сами. Все наравне с ним были фашистами, кто больше, кто меньше, — и никакой судебный вердикт не сможет замять эту истину.
В конечном счете в чем его обвиняют? — разошелся он однажды. Если он правильно понял, его обвиняют в том, что он составил список одиннадцати человек, расстрелянных ночью 15 декабря 1943 года, и лично руководил расправой над этими «несчастными». Только вот чтобы заставить «серьезный», «нормальный» суд поверить в то, что он, Карло Аретузи, действительно совершил два этих акта, составил список и произвел расстрел, требуются доказательства, а не простые догадки! «О расстреле не может быть никаких домыслов, потому что я готов целиком и полностью взять на себя ответственность за него!» — якобы заявил он через несколько дней после «известной ночи»; и не исключено, что таковы были действительно его слова. И что же? Доказательства, вновь требуются доказательства! Ведь фразы, которые он мог произнести тогда, «сгоряча», не имели, «возможно», иной цели, чем убедить «германского союзника» в искренности и беспредельной верности Италии. После 8 сентября 1943 года хозяйничать в стране стали немцы, а им, как известно, ничего не стоило превратить в груду камней любой населенный пункт в Италии. Имеют значение не слова, сказанные к тому же на публику, чтобы их услышали и передали «кому следует». Имеют значение действия, факты, в конце концов, те же медали за боевую доблесть, которые он в Первую мировую заслужил, сражаясь против тех самых немцев, в низкопоклонстве перед которыми его сейчас обвиняют (это кто низкопоклонник — он, герой битвы на Пьяве![54]). И коли упомянули ассамблею Аграрной кассы, как не вспомнить в этой связи тот факт, что сенатор Боттекьяри, адвокат-социалист Мауро Боттекьяри, который вплоть до падения «правительства Бадольо» входил, как известно, в Совет управляющих этой самой Аграрной кассы, на Рождество был выпущен из тюрьмы на улице Пьянджипане по прямому его, Карло Аретузи, ходатайству! И учительницу Тротти — тоже социалистку! — «отпустили» тогда же, и жаль, что теперь она, увы, не может прийти свидетельствовать в его пользу. Однако сенатор Боттекьяри, слава Богу, все еще в полном здравии. Так почему бы незамедлительно не вызвать его (о, сенатор Боттекьяри — золотой человек, преданный, не в пример некоторым, — и именно за это он, Карло Аретузи, еще со времен далекого двадцатого и двадцать второго всегда высоко ценил его), попросив рассказать то, что знает? Беда в том, что нынче политические повадки в Италии гораздо хуже, нежели раньше! И еще одно нужно сказать прямо: сегодня в лице Карло Аретузи хотят осудить прежде всего федерального секретаря фашистской партии в Ферраре, должность, на которую он «был поставлен» на следующий день после убийства консула Болоньези. Вот по каким, «сугубо политическим» мотивам сегодня требовали головы Карло Аретузи… Однако «серьезный», «нормальный» суд, который «не допустит, чтобы политические страсти влияли на его решения», без затруднений поймет, что на должность секретаря он согласился тогда с единственной целью помешать многочисленным «преступным элементам» безответственно установить режим террора. В самом деле, разве, только получив новое назначение, он не отдал первым делом распоряжение без промедлений вернуть тела семьям погибших?