Однажды ночью Тадеуш отлупцевал меня по заднице холодным, гладким предметом. В какой-то момент боль стала невыносимой, все было теплым и влажным – в крови. После этого случая я стала держаться от него подальше. Тадеуш умолял о прощении, рыдал ночами в трубку, проклинал себя, называл преступником, сумасшедшим, скотиной. Но я его больше не подпускала.
У Симона ничего не получается. Телефон не подает признаков жизни. Мой друг говорит: «Нужно дома посмотреть, может, найду какую инструкцию. Да и к малышке уже пора возвращаться». Он имеет в виду мою собаку, мы оставили ее в квартире, потому что в музей с животными нельзя. «Бедняжка уже насиделась там одна. Ты со мной или тут останешься?»
Симон любит мою собаку. Дома ей приходится нелегко: Филипп вымещает на ней досаду, дети обращаются с ней грубо, дергают ее за уши, пока я не вижу, или отталкивают, когда она ластится к ним. На игровую площадку ей доступ закрыт, а долгие прогулки дети не любят, и обычно приходится им уступать – их двое и кричат они громче.
А вот Симон разговаривает с моей собакой нежно, его низкий голос звучит очень мягко. Он хвалит ее. Он гладит ее. Он выводит ее на прогулки, играет с ней. Он купил ей корм и щетку, жевательные палочки и подстилку – мы ведь без всего к нему заявились. Старая собака требует вложений. Ей необходимы капли для глаз, у нее аутоиммунное заболевание, которое ведет к слепоте, и закапывать нужно два раза в день. Симон сумел заказать эти капли у нашего гамбургского ветеринара, хотя тамошняя медсестра не очень-то горела желанием идти на почту и отправлять посылку в Швейцарию, ведь еще и таможенную декларацию заполнять нужно. А позавчера он ходил с моей собакой к местному ветеринару: ей надо каждый месяц вручную очищать анальные железы – они у нее вечно закупорены и воспалены; вонь при этом стоит адская. Но любовь Симона не знает границ, причем настолько, что вчера он даже попытался отобрать у нее обертку от шоколада, которую она откопала где-то в кустах и жадно облизывала. Я бы на такое никогда не решилась, я знаю: когда дело доходит до жратвы, любви конец. Собака оскалилась, зарычала и укусила его. Чего и следовало ожидать. Симон был в ужасе, он не верил своим глазам. Теперь у него на руке глубокая рана. Когда вдруг понимаешь, что любовь не беспредельна, это причиняет боль, я знаю. А пару минут спустя собака вновь стала кроткой, словно овечка, и положила голову Симону на колени.
– Я еще останусь ненадолго, Симон. Кое-что запишу.
– О чем?
– О выставке, и так вообще.
– Тогда я выведу малышку погулять, у тебя же есть ключи.
Я киваю.
– Ты справишься… – пауза, – без телефона?
Я киваю.
– А без малышки?
Я киваю.
– А без… меня?
Я не киваю.
Он кладет на стол купюру.
– До скорого, Симон, и спасибо.
Я смотрю ему вслед, достаю блокнот из сумки, кладу на стол и делаю вид, что пишу.
Я пытаюсь расслышать, о чем идет речь за соседним столиком, но Тадеуш говорит очень быстро и тихо, ничего не разобрать. Красивая студентка по большей части молчит, однако слушает, кажется, с интересом. Тадеуш снова накрывает ее ладонь своей. Интересно, на какой стадии их отношения? Насколько они близки? Ута уже появилась на сцене или еще нет? Я подозреваю, что на протяжении их теперь уже более чем сорокалетнего брака Ута звонила каждой женщине своего мужа, как когда-то позвонила мне. А что, если она таким нетривиальным способом поставляет ему подружек для садомазохистских игр и тем самым – нужно признать, весьма изящно – избавляет их брак от насилия? А может, в этом и заключается секрет долговечности их семьи? Откуда мне знать. Я даже не знаю, женаты ли они еще.
Удобнее всего подсматривать за соседним столиком, если почти полностью прикрыть глаза. Тадеуш-Тадеуш, как же плохо ты выглядишь. Лицо – обрюзгшее, морщинистое, кожа – дряблая, обвислая, землисто-серая. Он вообще спит по ночам? Ест что-нибудь, кроме колбасы? Моется? Коричневое пальто – совсем засаленное, словно у босяка одолжил. Отшумел, сдулся. Но если честно – разве двадцать лет назад он выглядел лучше, ну только что был помоложе?
Незаметно для меня каракули, что я рисовала для прикрытия, превратились в осмысленные фразы. Вот что получилось: Тадеуш родился во время войны. В 1943 году, в оккупированной Варшаве. Его отца-коммуниста арестовали, отправили в Освенцим (где ему повезло – не-евреев, за исключением цыган, перестали травить в газовых камерах), оттуда перевели в следующий лагерь, потом в другой, в третий, а 1 мая 1945 года его освободили американцы – в одном из внешних лагерей Дахау. Последним перевалочным пунктом на пути домой, в Польшу, стал лагерь для перемещенных лиц в Мюнхене.
Тадеушу было три года, когда отец вернулся; пять – когда тот вступил в коммунистическую партию, семь (и началась школа) – когда отец, увидев сталинизм в действии, разуверился в том, что коммунизм способен изменить мир к лучшему. Через несколько дней после рождения второго ребенка, дочери Агаты, отец покончил с собой – отравившись газом в собственной кухне. Тадеушу было тогда восемь.
Я кошусь из-под прикрытых век на соседний столик. Мне так много о тебе известно, а ты меня даже не узнаёшь. А ведь я могу напечатать рассказ о твоем прошлом, поделиться твоими секретами с миром, выдать твою историю за свою и продать.
Тадеуша пугал мой интерес к его жизни, но я не сдавалась и, пользуясь тем, что мужчинам льстит внимание, узнала все, что хотела, и даже больше. В восемь лет он начал заботиться о новорожденной сестренке и о матери. Тадеуш больше не был ее сыном, он стал ее товарищем, ее защитником, ее утешителем. В начале 1968 года он участвовал в студенческих протестах – в Национальном театре запретили ставить «антисоветскую» пьесу Адама Мицкевича, и студенты потребовали Независимости без цензуры! Эти протесты положили начало политическому кризису в Польше. В октябре того же года Тадеуш, недовольный жестким политическим курсом, подал заявление на выезд – к счастью, он не настолько впал в отчаяние, как его отец. Он стремился в Западную Германию, а точнее – в Мюнхен, в город, где отец сидел и получил свободу. Прошло всего несколько дней (Тадеуш утверждает, что ровно семь), и он познакомился в университете с Утой, которая приняла участие в его судьбе и, чтобы помочь ему устроиться и заработать, представила в театральных кругах. До той поры Тадеуш сценой особо не интересовался, участие в протестах в варшавском Национальном театре было для него заявлением отнюдь не художественным или специфически театральным, а только политическим. Вот так и вышло, что всего лишь за неделю Тадеуш обзавелся женой, работой и перспективой профессионального роста, ну, чем ни миф о сотворения мира – польский студент, без цели, без средств, без внутреннего стержня, превратился в супруга и подающего надежды режиссера.
Как только упоминается чье-то материальное положение, я тут же вспоминаю о своем. Последний год я хваталась за каждую возможность, соглашалась на любое предложение заработать. Я подтягивала отстающих школьников, писала статьи в газеты и театральные журналы, что самое смешное – в раздел с гендерной проблематикой, об отношениях мужчины и женщины, как будто я в этом разбираюсь и мне есть чем похвастаться. Однажды две моих статьи должны были напечатать на одной странице, и редакторша попросила меня взять псевдоним. Она не шутила – я пять раз переспросила. Тогда я сдалась: «Ну ладно, пусть будет Филлис Планк. Но сначала мне нужно посоветоваться с мужем, ведь это его так зовут». Ну, или почти так.