– Может, нам бы лучше выучиться пользоваться винтовкой, – усмехнулся Корчак. – Я бы с удовольствием присоединился к подпольщикам, но у них-то какое оружие?
– У одной группы есть револьвер. Они мне показывали.
– Можешь уже выходить, – сказал он, когда они еще немного посидели, и я поднялся и вышел из-за декорации. Казалось, женщина совсем не удивилась при виде меня. – Можешь помочь мне проводить Марию до двери, – сказал он. – Она – одна из моих самых успешных выпускниц.
– Мальчик, который с ней пришел, – это тот, о ком я говорил, – сказал я ему. Но он мне не ответил, и мы последовали за доктором вниз по лестнице.
Я начал медлить, он поторопил меня, а в передней поцеловал женщину в обе щеки, а она поцеловала его в губы. Борис стоял перед дверью и наблюдал за ними, а потом посмотрел на меня так, словно никогда раньше не видел.
– Прошу, подумай, о чем мы говорили, – сказала она Корчаку.
– Хотелось бы мне перестать об этом думать, – сказал он ей. – Передай, пожалуйста, благодарность твоим друзьям от детей. – Ты что, уснул? – сказал он мне, когда дверь за ними захлопнулась. – Или ты собираешься просто стоять тут и щуриться?
В кухне его остановила маленькая девочка.
– Ты – уже десятый человек, который спрашивает меня о медовых кексах, – сообщил он ей. – Ты думаешь, кроме медовых кексов в мире нет других проблем?
Она пошла к мадам Стефе, и та ее обняла.
– Неужели мне нужны глаза на затылке, чтобы все продолжали работать? – прикрикнул он на группу.
РАНО ПО УТРАМ ОН ЧИТАЛ САМ СЕБЕ ПИСЬМА ВСЛУХ, когда думал, что все спят. В ту ночь я остановился на лестнице и подглядывал за ним из темноты. Весь оставшийся день я ходил озадаченный, почему Борис так себя повел.
Корчак держал письмо на свету и читал:
«Редактору еврейской газеты. Дорогой господин Редактор! Хочу поблагодарить Вас за положительную оценку работы сиротского дома. Однако же: «Платон мне друг, но истина дороже». Сиротский дом никогда не был, не является сейчас и никогда не станет Приютом Корчака. Этот человек слишком мал, слаб, беден и глуп, чтобы собрать, накормить, обогреть, защитить и выпустить в жизнь две сотни детей. Это великое задание – этот подвиг Геракла…»
Он остановился и прочистил горло, положил бумагу и сделал на ней несколько пометок: «Осуществляется общими усилиями сотен людей доброй воли, а также высокого ума и проницательности. А также усилиями самих детей».
Он снова остановился, продолжая смотреть на бумагу: «Не имея ни грамма уверенности, мы не расположены к обещаниям. Тем не менее мы убеждены, что час прекрасной сказки мудреца и поэта обеспечит переживание высшего порядка на шкале чувств. Исходя из этого, мы все приглашаем вас, – произнес он. – Мы пользуемся случаем, чтобы пригласить вас…»
Он встал и отвернулся, а затем сел на свою кровать.
Три недели репетиций были расписаны на доске объявлений, а день представления назначили на субботу, 18 июля. Те, кто не участвовал в самом представлении, приглашались поделиться своим мнением в перерывах от работы. Накануне премьеры все отравились, и те работники, которых не рвало и которые не скрючились на ночных горшках, носили в темноте кувшины с известковой водой и морфием тем, кому было совсем худо. Митеку приснился кошмар о маме, такой страшный, что он пищал и верещал, будто горит и умирает от жажды, пока Корчак не прикрикнул прямо ему в лицо, что он спустит его с лестницы и вышвырнет на улицу, если тот не успокоится.
– Это, кажется, сработало, – сказала ему позже мадам Стефа, когда они вытирали рвоту тряпками.
– Наш директор кричит – поэтому и пользуется властью, – ответил он ей.
– Он всех расстраивал, – сказала она.
– Я – сын безумца, – сказал он. – До сегодняшнего дня меня терзает эта мысль.
На следующее утро главный зал был похож на поле боя, но к пяти вечера актеры взяли себя в руки и влезли в костюмы.
Публика заполнила комнату, и даже при открытых окнах стояла такая жара, что все обмахивали себя программками. Запах с прошлой ночи остался.
Корчак поприветствовал гостей и сказал, что индийский автор будет говорить голосами еврейских детей в польском гетто. Свет погас, из-за кулис послышались перешептывания и звуки, и дети с первых рядов начали ворочаться и толкаться. Когда пьеса началась, показалось, что она для самых маленьких. Абраша играл больного мальчика, которому запрещалось покидать свою комнату. В свете рампы густые сросшиеся брови придавали ему сердитый вид. Он вел беседы со своим доктором, и с матерью, и с приемным отцом, и с ночным сторожем на улице, и с мэром города, и с факиром, и с девочкой-цветочницей. Затем вошел одетый во все белое человек, представившийся «Придворным лекарем», и Абраша всем объявил, что у него ничего больше не болит. И когда мальчик, игравший приемного отца, спросил, почему они выключают свет и открывают шторы в его комнате, и каким образом может помочь свет звезд, вперед выступила игравшая цветочницу Женя и, протянув к нему руки, сказала: «Умолкни, неверующий». Казалось, будто весь зрительный зал решил ее послушать. Начавший было чесаться мальчишка рядом со мной остановился.
Лекарь сказал, что Абраша заснул, и Женя спросила, когда он проснется, на что лекарь ответил – как только к нему придет и позовет король из этого мира. И она спросила, может ли он прошептать Абраше на ухо одно слово от нее, а когда он поинтересовался, что бы она хотела ему передать, прежде чем погасли все огни, она сказала передать, что не забыла его.
Все признавались, что пьеса их очень тронула. Старая женщина в китайской шляпе сказала Корчаку, что он – гений и способен творить чудеса в крысиной норе.
Он сказал ей, что, должно быть, именно поэтому дворцы достались всем остальным.
РАНО УТРОМ ЧЕТЫРЬМЯ ДНЯМИ ПОЗЖЕ с улицы донесся какой-то шум, а в кухне мадам Стефа поздравляла Корчака с днем рождения и вручила ему чашку, в которой что-то приготовила, но потом она вскрикнула, увидев в окне шеренги синих полицейских, литовских и украинских наемников в черном с коричневыми кожаными воротничками. Борис когда-то научил меня разбираться в форме. Вбежал, охая и хватая ртом воздух, мальчик, который носил записки из больницы. Он сообщил, что детей из больницы эвакуировали на Умшлагплац, после чего, по всей видимости, выбрасывали у железнодорожных путей прямо в больничных пижамах. Корчак достал немного денег из тайника за печью и выскочил за дверь еще раньше, чем мальчик закончил говорить.
Я побежал за ним. Куда мне деваться, если он исчезнет? Я столкнулся с группой пробегавших мимо людей, и какой-то мужчина с чемоданом сбил меня с ног. Все выбегали со двора соседнего здания, а тех, кто оказался сзади, хлестали плетьми, и они пытались протолкнуться вперед. Нас несло вниз по улице, как по реке, а потом сбило в кучу на блокаде. Я не видел, был ли с нами Корчак. Нас разбили в шеренги по четыре человека и, толкая в ноги, гнали по улице. Один литовец выискивал и бил дубинкой по голове любого, кто отказывался подчиняться. И так мы шли, согнувшись, а тем временем прибывало все больше людей, все вопили и звали друзей и родственников в толпе. Люди кричали: «Где мои дети? Передайте им, что я уезжаю». Или что у них есть швейная машинка, или что они работали у Теббинса. Желтые полицейские стояли по бокам колонны, а литовцы – сзади, и они всех подняли и заставили двигаться дальше.