— Это все так загадочно! Нельзя сидеть, сложа руки, надо искать возлюбленного. Знаешь, у кого я спрошу? У Шехтмана. Я ему сегодня в три часа показываю эскизы костюмов. Вот заодно и спрошу. Он всех театральных знает, как облупленных, Таню же просто обожал! Говорят, он ей даже предложение делал. Что-то не верится — уж очень старый. Ему лет двести!
— Всего шестьдесят четыре. Самый расцвет для режиссера.
— Тем более я спрошу. Если б двести, он бы из ума выжил, а коли расцвет — он должен мне все-все рассказать. Сейчас же собираюсь и еду. Бедный, тебе придется тащиться к Шухлядкину! Вдруг он и есть убийца? Ты удивительный, ты так умеешь человека насквозь увидеть, что иногда страшно становится… Сейчас ни минуты терять нельзя! Мы в театре встретимся, и ты мне все про Шухлядкина расскажешь. У, какая фамилия зловещая!
Самоваров убедился, что Настя, чем-то одушевившись, начинает сходу и со страшной безоглядной скоростью двигаться к цели. Вот и сейчас она вскочила, как ужаленная, и бросилась собираться в театр.
— Еще рано, до трех далеко, — попытался урезонить ее Самоваров.
Настя слушать ничего не хотела:
— Я не могу здесь сидеть и томиться, я побыстрее должна разузнать, кто этот единственный и неповторимый. Шехтман уже в театре, репетирует, и я сразу на него наброшусь. Только приходи поскорей! Сразу после Шухлядкина приходи!
— Чего к нему днем идти? Можно и не застать, — засомневался Самоваров.
— Если это такой любитель красивой жизни, как ты рассказывал, то сейчас самое время его посетить. Вечером уж точно его не будет. Золотая молодежь ведет ночной образ жизни, а днем отсыпается. Вспомни Евгения Онегина! И сейчас ничего не изменилось, только пляшут немного по-другому. Теперь поцелуй меня — бегу.
«Еще не хватало мне к Шухлядкиным ходить! — подумал Самоваров в тот момент, когда за Настей захлопнулась дверь. — Меня что, в самом деле Уксусов нанял? Или отравитель Кучумов? Ни за что! Никаких Шухлядкиных!»
Шехтман, оказывается, тоже не был вчера на душераздирающих Таниных похоронах. Насте он обрадовался и, когда она разложила перед ним свои эскизы, одобрительно промычал:
— Это хорошо, очень хорошо. Много лучше Кульковского.
— Ну и комплимент, — обиделась Настя, — уж лучше никакого!
Шехтман улыбнулся через силу:
— Тогда вот вам, дитя, другой комплимент: я с вами сейчас собираюсь работать, а должен быть на больничном. Тяжелое для меня время, на лекарствах живу. И туда вчера не поехал, и сюда — здесь тоже были всякие траурные мероприятия — не пошел. На ее мертвое тело смотреть? Что за варварство! Смерть чересчур страшна. С возрастом она все страшнее становится, потому что уже подозреваешь, что она в тебе гнездится. У меня, например, в сердце. Я уже пытался умереть. А Таня про себя ничего знать не могла, хотя любила говорить: «Умираю»! Например: умираю, до чего солнышка хочется! По-детски?.. Она очень солнце любила, жару и теплый цвет, а ей всегда шили голубые платья. Кульковский ваш лишен фантазии.
— Она была хорошая актриса? — не к месту спросила Настя. Но она боялась, что Шехтман с Тани перейдет на Кульковского.
— И-зу-мительная! — воспрянул Шехтман. Даже лиловатые и голубоватые мешочки, из которых состояло его лицо, как-то перегруппировались, переместились и выложились энергичными складками. И глаза очистились от мути! — Изумительная… Она всегда на сцене делала больше, чем собиралась сделать, чем даже понимала — вы улавливаете? Главное выходило как бы помимо нее — свыше. Нет, не подумайте, умна она была чрезвычайно! Недавно вот заявила этому примитивному, вторичному Мумозину, что не хочет играть Дездемону голубицей. Как не голубицей? Ведь это чистота, это нежность, это совершенство! «Ничего подобного, — говорит Таня. — Совершенство совершенством, а Дездемона ужасно упрямая, глухая, нечуткая. Рядом Отелло мучается, страдает, кипит, а она пристает к нему со своими дурацкими хлопотами за Кассио. Разве не глупость? Разве можно любить и не чувствовать, что любимому плохо — с тобой, от тебя же плохо? Значит, Дездемона больше собой занята». А? Какова Таня? Я уж Дездемон повидал, я с трех лет на сцене — и все Дездемоны были голубицы. А Таня иначе поняла — потому, что она сама немножко такой была, как Дездемона. Не то чтобы тупой, а как-то слишком собой захлестнутой. И любила, и мучалась, и радовалась отчаянно — где уж тут вокруг что-то замечать…
— А правду говорят, — спросила Настя, — что актрисы всегда играют? И в жизни?
— Ни боже мой! — Шехтман замахал руками. — Это нелепая выдумка профанов. Актеры скорее приигрывают — всегда фрагментами, фрагментами! Роль — это только роль, часа на три, не больше. Больше не вынести. И то как выматывает! Как со временем одно и то же надоедает! Старые роли бывают ужасные — хоть на Ромео, Геннадия Петровича нашего, посмотрите. Нет, и смотреть нельзя! А спектакль идет, публика его любит, опять же школы просят тематические просмотры… Геннаша — профессионал, но смотреть не него нельзя!.. В жизни актеры приигрывают. Но ненадолго хватает пороху: глядь — и чего-то другого захочется. Игра есть игра.
— Но ведь есть неутомимые игроки, картежники, например, — возразила Настя. Она все рассматривала Танины фотографии на стенах. Невзрачное, мутноватое от сильного увеличения лицо на портретах ничего не говорило Насте ни о редкостном таланте, ни о том опущении уголков губ, что положено трагической актрисе, ни о магической власти над сердцами. Зато женским глазом она сразу распознала в Тане бывшую скромницу. А в бровях, в складе якобы трагических губ что-то такое было простонародное, не умеющее притворяться и украшаться. Настя сразу вспомнила: Мумозин печалился, что у Тани нет родни, а похороны вышли слишком дорогие для бюджета реалистического театра. И, кажется, Таня — дочка какой-то уборщицы-алкоголички? И отца вроде у нее отродясь не было? Что-то такое говорили. Откуда же тогда небывалая актриса? И шалая пожирательница мужчин?
— Картежники?.. Я понимаю, понимаю, о чем вы, — затряс головой Шехтман. — Азарт! Но ведь опять выходит по-моему: карты всякий раз сдаются наново. Интрига! Реванш можно взять! Фрагменты, фрагменты…
— И Таня тоже приигрывала?
— О! Очень! Она, такая молодая, одаренная сказочно была не вполне, как бы это сказать… окультурена. Со временем, конечно, соответствующая среда смогла бы сформировать… Ах, как жаль! Знаете, я совсем не так воспитывал своих детей. Талант в себе надо лелеять, культивировать. Надо ему во всем уступать! Жертвовать ему надо, носиться с ним, как с писаной торбой, как с больной печенью! Хлопотно бывает, не спорю, даже скучновато, но!! Потом, потом от него все сполна получишь — в зрелые годы. Именно так воспитывают в культурных семьях. Там знают, что делается с человеком в зрелые годы. Что обязательно эти зрелые годы бывают, и это лучшая пора жизни. Тридцатилетние никогда не завидуют двадцатилетним. Даже женщины! И иные пятидесятилетние, если стóящие, тоже. А Таня ни к чему не была подготовлена. Она жила, будто она вообще самая первая на свете женщина, только что из ребра, и все, с нею происходящее, невероятно ново и важно… Она не такая, как все! Дивный, дивный талант, но она не носилась с ним, как с любимой болезнью, хотя должна была! Все было ей легко и нипочем, любая ерунда — всерьез и во всю мощь… Ее брак…