Мадам скользит мне навстречу, подняв брови.
— Надеюсь, я не слишком опоздала к обеду, — говорю я на своем потрясающем французском.
— Нет-нет.
Мадам — великолепная крашеная блондинка, некогда — пожирательница сердец. У нее изумительные серые глаза. Когда-то она была первой красавицей деревни, теперь переходит в следующую стадию — становится неотразимой, могущественной, чувственной; замужней, но все еще страстно желанной. Каждый хочет стать ее любовником. Она — бессменная прима “Отеля дю Миди”. Из-за колонны выглядывает девочка лет десяти — должно быть, дочь. У них одинаковые глаза.
Меня ведут в глубину зала. Пока я иду по проходу, словно по сцене, все взгляды скрещиваются на мне, и я отчетливо припоминаю, почему бросила актерство. Но если я не смогу писать пьесы — а за все лето благодаря непрерывной соседской фиесте я еще не написала ни строчки, которая бы на что-то сгодилась, — я очень даже легко могу снова очутиться на подмостках, а “Первоцвет” будет представлять нечто невыразимое из Тома Стоппарда. К тому времени как мадам усаживает меня за столик, я почти в слезах. Весь ресторан видит, что сумасшедшая англичанка с всклокоченной шевелюрой в фиолетовой хламиде сейчас расплачется. Мадам разглаживает безупречную скатерть, ее голос опускается на октаву:
— Voilà. Здесь вы сможете разложить свои бумаги. — Ее интонации ласкают, успокаивают. Я стараюсь подавить нахлынувшие чувства — жалость к себе, отчаяние, облегчение…
— Спасибо, — осторожно всхлипываю я. Мадам излучает участие и симпатию. — Спасибо. Понимаете, я не могу писать дома. А я должна писать. Мне необходимо писать. А мне не дают. А я — писательница. Я не хотела ничего плохого… Но я не могу, не могу… — И тут у меня вырвалась фатальная фраза, вполне невинно, по ошибке — но именно она послужила причиной всего, что случилось тем летом: — Enfin, j’ai dû partir de chez moi. — Мне пришлось бежать из дому.
Весь ресторан всколыхнулся в порыве сочувствия и негодования. “La pauvre dame… c’est intolerable. Heureusement elle est partie… Tiens, la même chose est arrivée chez ma cousine… La pauvre dame…”[81]
Я окунаюсь в розовое свечение солидарности. Я наконец дома. Я киваю своим сотрапезникам. Прибывает oeuf mayonnaise[82]— майонез воздушный, желтый, безумно калорийный и вредный. Домашний. Я смотрю на юное загорелое лицо, длинные, темно-золотые волосы, серые глаза. Она улыбается, но ничего не говорит. Наконец-то совершенно безмолвное дитя! Я улыбаюсь ей в ответ.
— Comment tu t’appelles, toi?
— Mathilde.
— Bonjour, Mathilde.
— Et vous?
— Henri.
— C’est un nom de garçon[83].
— Это сокращенное от Генриэтты.
— Я буду звать вас Стилó, ведь вы писательница.
Stylo — это ручка. Не то чтобы мне пришлось по душе такое прозвище.
— Но я пишу карандашами! Может быть, ты будешь звать меня “crayon”?
— Вы не похожи на карандаш. Tant pis[84]. Дайте мне ваши карандаши, я их наточу. И вы сможете писать!
Мы стали друзьями.
Весь ресторан одобрял мой выбор: рыба, бутылка “Rosé”, вода со льдом. Все были довольны, когда я заказала местный сыр, слегка попахивающий козлом. Они разделяли мое удовольствие от tarte aux prunes[85], самолично испеченного бабушкой Матильды, которая тоже вышла посмотреть на вновь прибывшую. Я пью вторую чашку кофе и успешно продвигаюсь к концу первой сцены второго акта, когда мадам появляется, чтобы узнать, как я себя чувствую.
— Спасибо, мне гораздо лучше.
— Всякое бывает.
— Увы.
— Надеюсь, все еще можно поправить.
— Не думаю. Но я, по крайней мере, не устроила скандала.
Устраивать скандал — это очень по-французски, здесь это в порядке вещей. Мне никогда их не понять. Мы киваем головами в полном согласии.
— Значит, вы не сказали ничего непоправимого?
— Что вы, я бы никогда себе этого не позволила.
— Однако вам пришлось уйти из дому.
— Не знаю, как я не сломалась раньше. Это продолжалось несколько недель.
— Недель! — Мадам не верит своим ушам.
— Собственно, с тех пор, как я сюда приехала. Я ведь понятия не имела… Вот так веришь людям на слово, а потом…
Мадам понижает голос. Мы — две женщины, обсуждающие свои женские секреты:
— Может быть, вам нужна комната в отеле?
— О нет. — Я мрачно усмехаюсь. — До этого еще не дошло. Но может дойти.
— А он знает, где вы?
И вдруг, в ужасной вспышке озарения, я понимаю, почему весь ресторан так драматически мне сочувствовал. Я — жертва домашнего насилия. Весь сценарий немедленно развернулся перед моими глазами, как в книжке комиксов. Я — женщина в возрасте. Мою личную жизнь давно пора сдать в архив. Но не тут-то было! Амур натягивает тетиву, и я сломя голову бросаюсь в любовное гнездышко на Средиземноморье, где мне внезапно открывается истинное лицо Южного Мачо, когда это усатое чудовище хватается за бутылку и кнут. Джордж родит от смеха, когда я ему расскажу. Но что, черт возьми, я должна сказать этой щедрой, сострадательной, цветущей блондинке? Она смотрит мне в глаза с таким неподдельным сочувствием, что я того и гляди забуду роль. Паника. Собраться. Моя реплика.
— Вы очень добры. Но, знаете, я сегодня вернусь домой. Я должна сделать еще попытку. В конце концов, это мой дом.
— Vôtre maison. Ah, bien. Я понимаю. Mais écoutez[86]… Если он не дает вам работать, а вам необходимо писать… приезжайте сюда. Я выделю вам стол, вы будете работать после обеда сколько захотите. Мы не используем столовую после ланча. И здесь очень прохладно.
У меня есть кабинет! Тихий, чудесный кабинет, со сводчатым потолком и глубокими каменными нишами, упомянутый в путеводителе и имеющий две мишленовские звезды, кабинет в уютной деревеньке Сессенон-сюр-Ор. Мы с мадам жмем друг другу руки и обмениваемся понимающими взглядами. Есть, есть на свете справедливость. Есть Бог. Возрадуемся.