Мы уехали в начале весны. Я упросила, чтобы Жано взяли с нами: так не хотелось расставаться с другом. Всю дорогу матушка была молчалива, плохо себя чувствовала и даже пару раз кричала на отца; он послушно терпел. Мы вернулись в наши владения, я получила немыслимую, забытую уже свободу, и дни потекли, спокойные и радостные, неотличимые один от другого.
Отец же, проведя с нами месяц, был вызван письмом в Париж и уехал, обещав вскоре возвратиться. Матушка почти все дни проводила в своей комнате, и, забегая туда иногда, я видела, что она опять пишет – много, подолгу. Она отправляла какие-то послания, ждала ответов и, судя по всему, не дожидалась.
Шел седьмой месяц ее беременности, когда однажды утром приехал гонец из Парижа. Письмо принесли к завтраку; сначала я думала, что это послание от отца, но матушка, увидав печать, покраснела, затем побледнела и поскорее сломала ее. Пробежав глазами по строкам, она пришла в лихорадочное возбуждение и велела тут же заложить карету – дескать, ей необходимо срочно съездить в Реймс. Никто ничего не заподозрил, даже я. Никто ничего не увидел. Она уехала, а я отправилась играть в саду.
Матушка возвратилась под вечер, бледная как смерть; пошатываясь, вышла из кареты, да там на месте и упала. Слуги всполошились, отец Августин, наш предыдущий священник, велел послать за лекарем. Тот примчался и принял преждевременные роды. Родившийся мальчик был мертв; матушка осталась жива. Она даже смогла встать на следующий день, когда я к ней заглянула, – невероятно усталая, сломленная, с черными кругами под глазами. Она прижимала меня к себе и шептала что-то на ухо, я никак не могла разобрать что. Потом велела принести ей перья и бумагу и снова писала что-то, лежа в постели, только уже никуда не отослала. Спустя три дня у нее началась горячка. Вернулся спешно вызванный из Парижа отец, и матушка умерла у него на руках.
Все изменилось. Дом, раньше полный смеха и радости, закрылся черной пеленой траура. Отец любил ее очень сильно, а потому сильно горевал. Но у него оставалась я, оставался долг перед родом. Спустя полгода, сняв траур, он женился на женщине, которую я называю мачехой. Та не пожелала терять время в Шампани, и мы возвратились в Париж.
Я научилась жить по-другому. У отца теперь была другая жизнь, хотя я поняла со временем, смирив обиду, что маму он так и не забыл и никогда не забудет. Я же очень скучала без нее. Когда отец замкнулся в своем горе, со мной остались отец Августин и Жано; первый утешал меня словом Божьим, второй – словом человеческим, простым и грубым, но иногда гораздо более действенным, чем Господни речи. И я стала понемногу успокаиваться, хотя со смертью матери ушла и вся та живость, которой она хотела и не успела меня научить.
Четыре года назад мне исполнилось восемнадцать. Отец спросил, желаю ли я праздника, и я сказала – почему бы и нет. Плохое забывается, жизнь берет свое, в глубине души мне хотелось отыскать человека, которого я смогу нежно и самоотверженно любить. Цыганская любовь к свободе передалась мне от матери, как бы я это ни отрицала, только вывернулась по-другому: мне мнилось, что мой возлюбленный окажется человеком внутренне вольным, что он будет уметь смеяться, что с ним в мою жизнь войдет ветер дорог. Да, да, я мечтала об этом, отец Реми, не усмехайтесь. Я мечтала в глубине души, как любая восемнадцатилетняя дурочка, и уже видела в своих грезах лик любимого, чувствовала его руки, слышала слова.
Устроили грандиозный бал, я танцевала в платье цвета липового меда, кавалеры смеялись вокруг меня, расточали комплименты – искренние или нет, я уже никогда не пойму. В разгар праздника появился отец Августин и отозвал меня ненадолго. Мы спустились в капеллу, он сходил в келью и вернулся, неся в руках большую шкатулку.
– Твоя матушка во время предсмертной исповеди велела передать это тебе в день, когда тебе исполнится восемнадцать, – сказал он. – Что там внутри, не знаю. Вот и ключ, открой и узнай сама.
Я решила, что полчаса все без меня переживут, села и открыла шкатулку. Там оказался ворох бумаг, на нем – письмо с моим именем, я распечатала и начала читать.
«Милая моя доченька Маргарита! – писала мама. – Пройдут годы, прежде чем ты прочтешь то, что я оставила для тебя. Я велю отцу Августину отдать это тебе в день восемнадцатилетия, пусть твоя юность не будет омрачена ничем, пусть эти годы пройдут счастливо. Но сейчас, если ты читаешь это, ты уже взрослая, имеешь право знать. Только тебе я могу раскрыть свою тайну, только тебя могу предостеречь от коварства, что может таиться везде, даже в самом невинном взгляде. Будь осторожна, девочка моя, не повторяй моей ошибки. И постарайся меня простить, не проклинай, за свои грехи я сполна поплатилась».
Бумаги оказались дневником матери, который та вела в свой последний, столь много изменивший год. Едва прочтя первые строки, я поняла, что праздник мне более неинтересен. Отослала отца Августина сказать папеньке, что у меня разболелась голова (наш старый священник был слишком добр, чтоб отгадать, когда я вру), ушла в свою комнату, заперлась там и начала читать.
Я читала всю ночь. Наутро, когда Нора таки достучалась, чтоб меня переодеть, я стала совершенно другим человеком.
В последний год своей жизни моя мать влюбилась, как кошка, влюбилась глупо, неистово, блаженно, невзирая ни на что. Ее избранником стал знатный человек, виконт де Мальмер, обративший на нее свой благосклонный взгляд. Пока отец разъезжал по нашим владениям, матушка не пропускала ни одного бала, где появлялся виконт, тот выделял ее среди толпы прелестниц и оказывал знаки внимания. Они с матушкой ездили на прогулки, играли в карты, появлялись на званых вечерах чуть ли не рука об руку. Таким счастьем дышали страницы, где она писала о своей любви! Таким прекрасным казался ей виконт де Мальмер! Да вы же его видели, отец Реми, разве нельзя в такого мужчину влюбиться?
Конечно же, они вступили в связь, которая тщательно скрывалась. Моя матушка обманывала отца и мучилась по этому поводу, но ничего не могла с собой поделать – в рамках благопристойной семьи ей всегда было тесно, и она вырвалась наконец, в ее жизнь пришло лето. Она писала виконту тысячи любовных писем, тот отвечал сдержанней и все же поддерживал в ней любовь.
В какой-то момент она обнаружила, что ждет от него ребенка; к счастью, папенька появлялся дома достаточно часто, чтобы его можно было объявить отцом. Выждав некоторое время, матушка, сияя, сообщила своему любовнику о грядущей радости, предложила сознаться мужу во всем и попытаться расторгнуть брак, и вот тут начались неприятности.
Виконту не нужен был ребенок, ему и моя мать была не нужна. Ни о каком разводе не могло идти речи. Кто бы расторг этот брак? Матушка словно с ума сошла, грозилась дойти хоть до папы римского. Виконт убедил ее, что делать этого не нужно, а тут и отец узнал о беременности и отправил жену в Форе-Гризон.
Оттуда матушка писала виконту, умоляла приехать, поговорить. Мальмер хранил молчание, решив, видимо, что все само собой утрясется, глупая женщина родит и перестанет к нему приставать. Это он мою матушку не знал. Та готова была стоять до конца, но мыслила, как ни странно, довольно здраво: мужу не сознавалась, пока не решила, что сможет этим виконта шантажировать. Она написала ему пространное письмо, в котором уверяла, что обо всем расскажет графу де Солари и потребует отпустить ее к любимому. Последствия выходки, немыслимый скандал, который неизбежно должен разразиться, маму не волновали. Она действительно обезумела. И наконец получила весточку: виконт де Мальмер предлагал встретиться в Реймсе и все обсудить.