На ум ему пришел «Штехлин» Фонтане, лодочная прогулка, просыпающаяся любовь. Реституция есть фарс, в конце концов, речь идет не об объектах, а об утраченной жизни и утерянных воспоминаниях. О воспоминаниях, которые отобраны у людей и уничтожены. Вот бы прыгнуть в эту воду, головой вниз и с закрытыми глазами, вот бы скользнуть в чужую шкуру и выскочить из воды свежим, светлым, полным жизни — каким он никогда не бывал. А сам он утратил ли хоть что-то? Якоб с удивлением задавал себе этот вопрос. Да, потерял мать, но все равно не скучал о детстве. Родительский дом для него значил мало, воспоминание о матери — много, и в итоге вырисовывался контур, который нужно заполнить. Точнее, часть контурной линии, ведь еще есть Изабель и Бентхэм.
Возвращаясь к станции метро, он достал мобильный и набрал номер Андраша. Тот немного удивился, но и обрадовался. Договорились встретиться вечером.
Когда Андраш, опоздав на полчаса, тянувшиеся так же долго, как сегодняшняя дневная прогулка, появился в дверях кафе «Ленциг», Якоб даже испугался, такой он стал внушительный, солидный. И главное, очень скоро вник в суть проблемы.
— Разве Бентхэм не прав? — поразмыслив, спросил Андраш. — Ты ведь действительно верил, что восстанавливаешь некую справедливость. А тут уж без евреев не обойдешься, хотя их Конференцию по материальным искам многие рады бы послать куда подальше. Призраки прошлого или их потомки — впрочем, тоже сильно напоминающие призраков — подкидывают государству свидетельства того, что Федеративная Республика это дело продвинула, наладила и что преступна только ГДР с ее на весь мир объявленной невиновностью. Политики ведут игру: прошлое право против права на прошлое — и прикрываются именем истины.
— Что ты имеешь в виду? — не уразумел Якоб.
— Действия Федеративной Республики оправданны. Может, многие и не хотят видеть тут евреев, но это цена вопроса, если хочешь называться правовым государством. А другие последствия нацизма никому не интересны, теперь о них и говорят по — другому, постепенно выставляя вперед жертвы, принесенные немцами, бомбардировки немецких городов. Пойми меня правильно. Конечно, я за то, чтобы украденное вернули, по мне — как имущество, а не в виде компенсации. Но я понимаю, что это странно. Потомки изгнанных и уничтоженных людей пытаются вернуть вычеркнутое прошлое своих предков. И вообще: могут ли немцы и евреи жить вместе? Я не уверен.
— Но ты же здесь живешь! Это и есть — вместе. К тому же реституция не означает, что надо здесь поселиться.
— Именно что — не надо поселиться. Значит, твое дело прежде всего — возмещение убытков. Доходы от аренды и так далее. Ничтожная компенсация за гибель того, что люди хотели сохранить для себя навсегда. А я тут и венгр, и немец — как хочешь. Кто вообще знает, что я еврей? Петер не знает, Изабель не знает. Никто не спрашивает, а я никому не тычу этим в нос. Зачем мне? Я и сам толком не знаю, что это для меня значит. Я еврей? Да, конечно. Но в первую очередь я венгр-эмигрант. Один экзотический факт перекрывается другим, не менее экзотическим. Но оттого, что существует Израиль, тут мне жить легче.
— А ты бывал в Израиле?
— Бывал, и не раз. У меня родственники в Тель — Авиве, хотя их не так много, как в Будапеште. — Андраш откинулся на спинку стула. Могут про себя ничего и не рассказывать, достаточно один день с ними провести. Вечная процессия — из магазина к родне, от родни по каким-то делам, и вечные вздохи о том, что помнят только старики. У нас все размыто, рассеянно — моя сестра с мужем или ты с Изабель, — все живут примерно одинаково. Но когда я приезжаю, родители опять перетряхивают все старье, которого сами меня лишили, отправив в Берлин. Думают, это и было детство, но ведь детство я провел здесь. А там не был давным-давно, вот они и лепят мне истории про всех, кто уехал, и всех, кто остался. Про их ностальгию, честолюбие, любовь, разводы и ложь.
Якоб взглянул в окно, словно отсюда мог увидеть наверху свою квартиру, где с его отъезда ничего не переменилось.
— Я так и не знаю, надо ли было уезжать в Лондон. Там меня не покидает ощущение, будто чего — то не хватает, но чего?
— Ты поэтому хотел со мной встретиться? — добродушно, почти ласково спросил Андраш.
— Сегодня днем я вот что подумал: жизнь человека очерчена некой линией, контуром, и этого достаточно. А что это значит, сам не знаю. Обстоятельства меняются.
— Обстоятельства?
Якоб помолчал. Потом все-таки спросил:
— А почему нельзя жить в двух местах? К чему этот так называемый выбор? Может, человек обретает себя именно внутри контура и вдруг да поймет: этого достаточно. Более чем достаточно.
На следующий день Якоб побывал в административном суде. Ганс за ним заехал, пошли обедать — разочарованные встречей, настороженные, и Якоб напрасно пытался найти нужные слова. Хотелось сказать, чтобы приезжал в гости, но не получилось. Ганс отвез его в Тегель. На прощание обнялись, и Якоб, увидев на лице друга улыбку — открытую, грустную, теплую, — тихонько погладил его рукав.
Самолет подлетал к Хитроу, кружил над городом, внизу виднелись Риджентс-парк, Портленд — стрит, и Якоб, скованный ремнем безопасности и строгим взглядом стюардессы, пытался разглядеть Девоншир-стрит.
Бентхэм несколько дней не появлялся в конторе, но Якобу никто не сказал, где он.
26
Магда сама его бросила, «до поры до времени», как она сказала, «на некоторый срок» и чтобы избежать унылого прощания, которое предстоит несомненно, если долго терпишь и уж не знаешь, чего ждать, на что надеяться. «Итак, мы разбились об ожидание», — подумал Андраш и удивился, что первое легкое чувство горечи испарилось так быстро. Чаще обычного ходил он по городу, рассеянно и кругами, снова и снова по тем же улицам и площадям, иногда вдруг оказывался где-то далеко — Вайссензе, Марцан, — там, где к северо-востоку расползались унылые многоэтажки, переходящие в поля. Несчастлив он не был, до этого не дошло, он просто шел и шел неведомо куда, точнее — прямо, и в душе у него был мир. Во всем перерыв — даже в его тоске по Изабель, в его злости по поводу последнего письма от нее два месяца назад, взволнованного из — за войны, нарочито остроумного, особенно в сообщении, что их-де призывают запасаться свечами и батарейками, и тогда он счел ее состояние идиотским и жалким, смесью наивности и неправдоподобной иронии — именно так она описывала склад припасов под кроватью. «В конечном счете ничто ее не трогает, — думал Андраш, — у нее поразительный талант оставаться безучастной, когда что-то ее на самом деле задевает — переезд Алексы, смерть Ханны, собственная свадьба. Не кошка и ее семь жизней, а щеночек — все ему нипочем, такой он миленький, никто не тронет».
Он не скучал ни по Изабель, ни по Магде, и все же обе они заполняли пространство его жизни, прогулки, ночные часы у открытого окна на границе темноты, отделявшей конец Хоринерштрассе от огней Александерплац. Андраш снова начал курить — сначала с трудом, с отвращением, кашлем, просто господин Шмидт однажды на лестнице предложил ему сигарету, и он влюбился в красный огонек, в тлеющее время. Стоял у окна, вдыхая запах пыли, к чему убирать квартиру, если никто не придет? Красный диван, где сидела Изабель. Кровать, где он спал с Магдой. Их фигуры, их тела, какие бы ни были разные, а сливались воедино — поджарая худоба Магды, округлость Изабель, сбывшееся и несбывшееся. А он и не уверен, что различие столь велико.