И многозначительно откашлялся, картинно подчеркивая собственную озадаченность.
Усаживаясь перед зеркалом, женщина отдает себя в руки парикмахера, то есть (как правило) мужчине. Это — целое событие, едва ли не ритуал; событие, исполненное внутреннего напряжения, отчасти зловещее. Женщина облачена в одежды. Волосы — единственная изменчивая часть ее лица. Именно волосы обрамляют — и выявляют — различные представления о женской красоте. Будучи обрита наголо, женщина сводится к первоосновам; отсюда — более чем уместная символика: женщину обривают наголо, прежде чем выставить на позор за то, что переспала с врагом.
В парикмахерской женщина видит себя в зеркале на разных стадиях разоблачительного выставления напоказ. И на каждой стадии за спиной ее маячит парикмахер. Сперва женщину умывают, выполаскивают, возвращают ей безыскусную некрасивость; да, она такова, она подозревала это всю дорогу. С этого отправного момента она следит критически-обнадеженным взглядом за собственным преображением. Парикмахер привычен к женским слезам. Даже когда женщина удовлетворена результатом, она все равно недовольна, понимая, что ее новый облик — нечто приобретенное, основанное, так сказать, на иллюзии, на искусной подгонке при монтаже или своего рода увеличении в объеме. У каждой женщины есть твердое мнение насчет чужой прически. Волосы — это могущество. В ходе истории, когда женщины забирали в руки власть, возвышались и их парикмахеры.
— Туфельки и прическа. Про все, что между, можно забыть, — услышала Эллен в сиднейском автобусе от седеющей дамы в темных очках.
На Оксфорд-стрит — на длинной улице, ведущей к центру, — Эллен однажды толкнулась в салон, весь в серебре, пока отец расхаживал взад-вперед снаружи; а теперь вот она слушала сидящего рядом незнакомца, а тот рассказывал про дочку одного скотовода, посетившую Сидней: о том, как могучая сила передалась от парикмахера невинной девушке.
Звали ее Кэтрин. Принадлежала она к одному из старинных семейств Риверины, корнями уходящих в глубокое прошлое. Превосходная усадьба, опять же. Имение находилось на реке Маррамбиджи, а в загонах паслось столько овец, что в определенных ракурсах пастбища наводили на мысль о завивке «перманент». Родители Кэтрин разошлись, во всяком случае географически; мать, которую в сиднейском обществе все еще помнили как легкомысленную вертушку, естественно, в Риверине соскучилась до смерти и большую часть года проводила в Сиднее, в своих апартаментах в испанском стиле на Элизабет-Бей. Там все ее внимание поглощали благотворительность, светские ланчи, повышение гандикапа в гольфе — не всегда именно в такой последовательности. Каждый год в феврале — в Сиднее это месяц вялой апатии и обильно выступающей испарины — она отправлялась в Европу. Она обладала мрачноватой, опаленной солнцем красотой; огромные суммы регулярно тратились на наряды и косметику; в ее банковских сейфах лежали дорогие украшения.
Когда Кэтрин исполнилось восемнадцать, отец стал брать ее с собой в регулярные поездки в Сидней и оставлять там с матерью. Так захотела мать: мысль о том, что дочь прозябает в провинции, в окружении блеющих овец и каркающих ворон, и местных мужланов с их неуклюжими авансами, возмущала ее до глубины души — право, всему есть пределы! В Сиднее девочку наконец-то удастся снять с седла и втиснуть в короткие платьица для вечеринок с коктейлями — даже при ее-то плечах!
В первый же из этих приездов (на ярмарку годовичков) мать Кэтрин только глянула на девушку — и тут же позвонила Морису с Дабл-Бей и договорилась о том, чтобы дочери сделали прическу. Отныне и впредь, всякий раз, как Кэтрин приезжала в город, она традиционно отправлялась туда.
Простым смертным пробиться к Морису было непросто, тем более за день. Двери распахивались либо перед важной персоной, либо перед той, что на важную персону смахивала, либо перед той, что имела все шансы в один прекрасный день до важной персоны возвыситься (через брак, деньги или развод).
Некоторым женщинам войти в Морисово заведение не позволял страх. Морис никогда не улыбался, зато строил самые невообразимые гримасы, почти женственные по своей эмоциональной насыщенности — гримасы, граничащие с кривлянием, — что множились в блистающих зеркалах. Голос у него был громкий и гулкий. Любимое выражение: «Это еще что такое?» Иной раз он смахивал женские волосы уничтожающе-презрительным щелчком. У Мориса было пять ассистентов, за коими он бдительно надзирал: хлопал в ладоши, вихрем проносился мимо и тыкал пальцем, точно гроссмейстер на показательном сеансе одновременной игры против ряда подающих надежды юнцов; причем один из них неизменно ждал наготове, дабы подлить ему турецкого кофе во всю ту же миниатюрную чашечку.
Такое публичное тиранство ни за что не сошло бы Морису с рук, ежели бы не безошибочный глаз. Всякая женщина замирала, когда Морис, встав у нее за спиной, подхватывал волосы в ладонь, точно взвешивая золото, а потом, состроив гримасу, быстро принимал решение, оттяпывал локон-другой, завивал, прибавлял цвета… В его руках женщины свирепого вида — свирепого до безобразия! — смягчались до царственной снисходительности, в зависимости от возраста и обилия волос. Иных он превращал в подобия великолепных галеонов, а юных блондинок наделял, опять-таки посредством волос, легкой подвижностью парусников. И, невзирая на всю свою наигранную суровость, Морис готов был выслушать и посочувствовать там, где речь заходила о проблемах более личных, нежели проблемы с волосами. Со всех восточных пригородов — пригородов с названиями вроде Воклюз, Бельвю-Хилл, Пойнт-Пайпер — женщины стекались в его салон, расположенный рядом с магазинчиком швейцарской обуви и сумочек в Дабл-Бей, иные даже парковались во втором ряду в центре улицы — что угодно, лишь бы не опоздать к назначенному часу.
Обо всем об этом Кэтрин понятия не имела.
Она была самой что ни на есть невзрачной простушкой: такой место снаружи под деревом, а не здесь.
Но мать ее со всей очевидностью числилась у Мориса привилегированной клиенткой. Широким, державным жестом он поручил вымыть девушке волосы самому многообещающему из своих подмастерьев, немногим старше самой Кэтрин: этот юноша самозабвенно ратовал за возвращение в Сидней длинных выбритых бакенбардов. Звали его Тони Банка. А еще он полы подметал. Тони заговорил; Кэтрин глядела на его отражение в зеркале. Тони начал громко имитировать Мориса — это получалось само собою, «на автомате», грубовато-непринужденно. Кэтрин сидела тихо, как мышка. Наверное, юноше карьера парикмахера вообще не подходит. А фамилия Банка — откуда такая взялась?
Внезапно он спросил у Кэтрин:
— Вот думаю, не отрастить ли мне усы? Что скажешь? — И не успела девушка ответить, как он добавил: — Тут-то босс меня и уволит. А я в Шеффилде родился, — продолжал он, — А ты?
Воодушевленный кротким вниманием Кэтрин, подмастерье принялся рассказывать о своей семье. У его матери аллергия на персики, а еще она всегда и везде опаздывает. Отец прям зубами скрипел: «Да ты на собственные похороны опоздаешь!» Отец, к слову сказать, попробовал было мороженым торговать с фургончика в Ливерпуле, но в один прекрасный день сбежал от жены и детей; ходили слухи, что он бренчит на фортепиано в ночном клубе где-то в Бирме. Еще один Банка — некто Сирил — чудо какой башковитый парень! Ученый, и каждую свою новую книгу присылает сюда, в обертке из коричневой бумаги.