нуле. А мы все надеемся: продерут глаза, научит нужда блох ловить… да не научит, если не хотят! Чему угодно учатся, только не своему.
— И что предлагаешь, компанию антирусскую запускать? Ко всему визгу этому вдовесок?
— Не знаю. Ей-богу. По самолюбию бить… а найдешь у них, самолюбие? У кошек больше. И на совесть давить — как сядешь, так и слезешь с человека с нашего… Не знаю, тебе видней, может. На то и посажен здесь. Но делать что-то надо, думать. Брать чем-то. — И сказал, без перехода всякого: — А этот, Каменский ваш или как там его… вовсю разгулялся, гляжу. По больному бьет. Так бы и надо, а… Без разбору лупит, востер. И нашим, и вашим. Познакомил ты в прошлый раз, а сказать ничего не сказал... что за карла?
— Ты что-то уж сразу так… Серьезный — не меньше, кстати, чем ты. И глубокий, пожалуй, сложный… до дна не достанешь. Колонка эта — пустяк, больше балуется, для задору… А вот газеты самой без него бы не было, это знай. Расскажу как-нибудь. А внешнее… Жизнь и не то с человеком делает. Наизнанку вывернет — и не пожалуешься, некому. Человек, иной раз думаешь, вовсе не виноват.
— Не скажи… — Поселянину, как видно, не очень и хотелось об этом говорить, тем более спорить. — Внешнее уродство и внутреннее — это, знаешь, друг от дружки недалеко. Связано, и ты мне не толкуй. Да хоть в сказках даже, хоть где. А добрые квазимоды в книжках… для дураков эти басни, на публику. Обиженные — они чаще злые. Гюго там всякие, короленки, горькие-сладкие, гуманисты эти с разбором — знали, с кем цацкаться, кого в герои тащить. С кем шашни водить — ну, хоть в деле Бейлиса. От их гуманизма полмира потом занялось… Ладно, — и усмехнулся, — это я так, вообще. Пусть живет. У тебя кофеек вроде был…
— А-а… ну конечно, пошли. Так ты принял их, дела, или нет еще? Бумаги, говоришь?
— Принимаю. Главное, чтоб долги не подсунул, не оставил — свои. Прохиндей же. Вот и проверяю адрески тут кое-какие, секретные, навещаю. А то навесят потом — не расчихаешься.
Зашли к Левину, в общую, Алексей поздоровался негромко, сдержанно — впрочем, вполне учтиво. Но не с Димой было в ней меряться, в учтивости: из-за стола своего с компьютером вышел к автору, обеими руками приложился в рукопожатье; и Владимир Георгиевич, с утра оказавшийся здесь и на телефоне своем — сам поставил — по делам бесчисленным висевший, приветственно поднял из угла своего с окном длинную ладонь, разулыбался. Остальные в разгоне были, за материалами.
— Как у нас там с кофе?
— Пор-рядок, шеф! Рабы на плантациях горбатятся, богема пьянствует и в меру сил развратничает, элита… А вот с элитой посложней: то ли бездельничает она, то ль ворует вовсю… Ходят слухи, что ее вообще не было и нет. Загадка! И вы не поверите, шеф, что при всем при том напиток еще, как ни странно, есть…
Иван только хмыкнул усмешливо, а Поселянин, поближе к агрегату усевшись и осматриваясь, бросил:
— С элитой надули нас, верно. Надрали.
— А что так… страдательно, позвольте спросить? — Мизгирь включил у себя мельницу, с мягким шорохом зашумело. — Почему прямо не сказать: элита надрала, да и сами мы, того, надрались — в добровольном порядке… Развести себя дали по полной, то есть.
— Согласен, — зевнул Алексей. Он, кажется, жалел уже, что поддержал, сам ввязался в этот повсеместный ныне и какой-то обессиливающий, подозревал Базанов, треп; но и «завод» еще оставался. — И какая там элита, если продалась? Элиты не продаются. А этих всех — в трибунал, козлов. С гэкачепе вместе, тех тоже, маразматиков, за невыполнение долга. К стенке холодной, в науку. Этим самым… потомкам нашим, чтоб остереглись.
— Не против, в принципе. Только элита ведь — она одна, вот эта. Какую вырастили, другой нету.
— Я хлеб ращу, мне до них, до этих…
— А вот вырастили же, и не отказывайтесь. И рабоче-крестьянских детей в ней, из народа, большинство ж! Было, по крайней мере. Не получается, выходит, из детишек этих элиты… продажны, неумны? Нестойки? Родового, как Иван вот Егорович говорит, интереса не разумеют, не имеют в крови и потому отстоять не могут — так? Так или не так?!
— Дело в отборе, — сказал Базанов. — А если он отрицательный, то хоть из какого слоя-сословия…
— А причем тут — отбор? Искусственный, он всегда может сбой дать, он субъективен и ненадежен потому, да-с. Вынесло нашего человечка из низов наверх, в высший свет, в совершенно непривычную, да и незнакомую ведь среду — и закружилась тыковка, и соблазны пошли, и расслабился, в чужой-то постели… А политика же именно там творится, в среде ему чужой и, повторю, малознакомой, с тьмою тонкостей своих; и пока он мало-мальски освоится, научится там хоть чему-то, хоть галстук повязывать, если вообще научится, — он столько глупостей вольных и невольных, столько дровишек наломает… на весь очередной отопительный сезон исторический, да, он и колеса государственные может по ложному пути направить, по бездорожью чертоломному… нет, скажите, не так разве? Да у него и взгляд-то, по менталитету сословному, куцый, близорукий по необходимости — крестьянский, скажем… только без обид, вас прошу, без гордынки, в данном случае неконструктивной; на год вперед взгляд, на сельскохозяйственный, опять же: посеять — вырастить — убрать. Страду одолеть — очередную, нелегкую, близкую!.. Мудрость жизни? Да! Н-но — не политика, не идеология, тем более, где мудрость попросту, я вам скажу, вредна даже, да-да. Там нужен просто интеллект, каковой сам по себе есть всего лишь предшествующая мудрости ступенька, — но который чтоб (он произнес это как «шоб», огрехи произношенья в таком роде бывали у него, когда высказать торопился, поспеть за далеко уже забежавшей вперед мыслью своей) наследованный был, отточенный в поколеньях… инстинктивный, можно сказать, — и непременно чтоб с известной долей политической бесстыжести, политеса, а главное — ответственности врожденной перед кланом, классом своим, всосанной с молоком… Вы скажете теперь — матери? И вы далеко ошибетесь: кормилицы!.. В отборе дело, говорите? Да, но многовековом, естественном, где право по силе, а уж потом, много позже — сила по праву… Знать — это не только знатные, богатые, всем известные, но и знающие. Собак — и тех породы выводят по