в особенности тот, о котором мы больше всего любили вспоминать, как о величайшем бранденбуржце, великий курфюрст, были способны выполнить так много важного на благо своей страны, то это было возможно отчасти благодаря взаимному доверию государя и его народа, но больше всего благодаря тому, что дом Гогенцоллернов обладает чувством долга — чувством, исходящим из сознания, что Бог поставил их на тот пост, который они занимают, и что одному только Богу да еще своей совести они обязаны отчетом в том, что делают для блага страны». Но, может быть, это заявление Вильгельма о королевской власти «Божьей милостью» относится только к прошлому? Может быть, положение изменилось с тех пор, как в Пруссии появился ландтаг, а в Германии — рейхстаг? На этот счет речи императора не оставляли никаких сомнений. В речи о Вильгельме I осенью 1897 г. при освящении памятника ему в Кобленце он говорит: «Для всех нас и больше всего для нас, государей, он взрастил и довел до ослепительно блестящего состояния ту драгоценность, которую мы должны почитать и считать священной, это королевская власть Божьей милостью, власть со всеми ее тягостными обязанностями, с трудами, которые не имеют конца, с ее страшной ответственностью перед одним лишь Творцом, от которой ничто не может его освободить, ни один человек, никакое министерство, никакой рейхстаг, никакой народ». Император неоднократно заявлял, что, чувствуя себя орудием в руках Бога и черпая силы и уверенность из этого сознания, он, невзирая на все препятствия и противодействия, будет идти по тому пути, который предуказан ему свыше. Вот что он говорил 6 марта 1890 г. в Билефельде: «Дело в том, что каждый государь из дома Гогенцоллернов глубоко сознает, что он всего лишь уполномоченный здесь на земле, что он обязан дать отчет в своей работе Высшему Царю и Господину и обязан с неизменной верностью выполнять дело, которое ему назначено свыше… Вот откуда та непоколебимая воля, с которой они проводят то, что ими однажды предпринято». Такого рода цитаты из речей Вильгельма, подтверждающие то, что император в его глазах посланник Неба, призванный творить его волю и отвечающий за свои действия только перед Богом, можно было бы при желании приводить до бесконечности.
Чем же в таком случае была в глазах императора конституция германской империи, которой он присягал при своем вступлении на престол, относительно которой он в своей первой тронной речи (27 июня 1888 г.) заявил: «Я держусь того мнения, что наша конституция устанавливает справедливое и полезное разделение в участии различных общественных сил в жизни государства, и вот отчего еще, а не только в силу моей присяги, я буду с ней считаться и защищать ее». Последние слова императора находятся в неразрешимом противоречии с тем представлением его о власти Божьей милостью, которого он неустанно придерживался в течение всего своего царствования, и им нельзя придавать особенно серьезного значения: они были произнесены в момент присяги перед лицом обеих палат (рейхстага и ландтага в сборе), и молодой император, увлеченный торжественностью парламентской обстановки, мог уже в силу одной впечатлительности своей натуры сделать заявление, которое плохо согласовывалось с его мировоззрением. Дальнейшие его речи и поведение не оставляют сомнений в характере его отношений к рейхстагу и ландтагу: он видит в них чисто человеческие учреждения, создавшиеся благодаря случайностям истории. Может быть, они и нужны как временное орудие, способствовавшее созданию германского могущества, но во всяком случае они не имеют в своей природе ничего абсолютного, на них не почиет благодать Божья, и их существование можно оправдать только соображениями временной и условной, а не вечной и абсолютной правды. Поэтому их права и значение ни в коем случае нельзя сопоставлять с правами и значением такого божественного установления, каким является власть королей прусских и императоров германских. Между властью государя и парламента в глазах Вильгельма то же различие, что между метафизическим миром вечных, неизменных сущностей и случайным, обманчивым миром явлений. Для обоих миров должна быть и разная оценка, и разная мерка: действия одной судятся по высшим и неизменным, часто даже и недоступным для человеческого понимания законом, а действия второй — преследуют только временные и случайные цели и должны быть обсуждаемы только с таких временных и случайных точек зрения. В случае конфликта между этими двумя точками зрения — вечными и временными — последние должны, безусловно, отступить перед первыми, и Вильгельм не раз заявлял, что в тех случаях, когда он чувствует, что его действиями руководят высшие соображения, он не уступит и не остановится перед самыми энергичными действиями, которые должны будут привести к осуществлению его «непоколебимой воли». Дошел ли он, однако, до прямых нарушений конституции? Судьба избавила Вильгельма от таких критических положений, и нарушать конституцию ему не пришлось. Но едва ли на это у него хватило бы энергии. При всей категоричности его заявлений, при всей уверенности в своих силах настоящей воли у него никогда не было, и на бисмарковскую решительность (в эпоху конфликта) он, по-видимому, был не способен. Как у большинства слишком много говорящих людей, его энергия часто почти целиком уходила на красноречие и словесные заявления, и перед стойким и решительным сопротивлением он пасовал. В этом отношении он недалеко ушел от своего деда.
Таким образом, государственно-правовая концепция Вильгельма была проникнута чисто средневековым архаизмом. В некоторых отношениях он шел даже дальше средневековья и погружался в чисто первобытные чувства и настроения. Склонность императора к возрождению патриархальных мотивов признавал даже и профессор Лампрехт, написавший к 25-летнему юбилею царствования его хвалебную характеристику[18]. Он указывал на то, что император хотел бы видеть германский народ таким же, каким он был во времена Тацита — крепким, сильным, но, главное, еще не подвергшимся развращающему действию культуры. Для Лампрехта и, можно думать, что вместе с ним и для большинства образованных немцев, — симпатии Вильгельма к архаическим порядкам отнюдь не являлись признаком его культурной отсталости. Наоборот, он говорит, что «именно высокие дарования современности, которые предрасположены и привыкли смотреть вдаль, часто обнаруживают 6 своей натуре первобытные мотивы, не порывая, однако, благодаря этому связей с современностью». Архаические склонности Вильгельма, по мнению, Лампрехта делали его особенно близким к простому народу. «В современной жизни нашего народа, — говорит он, — еще продолжают жить могучие духовные остатки тех времен, когда германцы впервые поили своих косматых коней в Рейне; монарх, который вместе со многими другими обнаруживает такого же рода черты, должен быть в состоянии легко подойти к чувствам именно низших народных слоев». С последним утверждением ученого немецкого историка едва