— Ради нее, наверно, приехал? Чтобы уговорить вас с ней помириться?
— Не знаю. Может быть. Я попросил другого парня его обслужить. Сам спрятался. Я понимал, что доктор Стайнберг — совсем другого полета птица, чем я. Как у его дочери сложилась жизнь — понятия не имею. И не хочу знать. За кого бы она ни вышла замуж, пусть они и их дети будут счастливы и здоровы. Будем надеяться, что их милосердный Господь благословит их всем этим, прежде чем всадит им в спину нож.
Из уст такого человека, как Бакки Кантор, это прозвучало необычайно резко, и на несколько секунд он сам, казалось, смутился от того, что произнес.
— Я должен был дать ей свободу, — сказал он наконец, — и я дал девушке свободу. Не хотел ее связывать с собой. Не хотел портить ей жизнь. Она не калеку полюбила, а здорового.
— Может, лучше было бы предоставить ей самой решать? — спросил я. — Для женщин определенного типа очень привлекательны бывают как раз инвалиды. Знаю по своему опыту.
— Поймите, Марсия была милая, наивная, хорошо воспитанная девушка, дочь добрых, ответственных родителей, которые научили ее и ее сестер быть вежливыми и обязательными, — сказал Бакки. — Молодая новая учительница первоклассников, зеленая еще совсем. И крохотная, ростом заметно ниже меня. Что толку, что она была умнее меня? Это не помогало ей понять, как выбраться из передряги, в которую она попала. Вот я и сделал это за нее. Сделал то, что надо было сделать.
— Видно, что вы очень много об этом думали, — заметил я. — Думали изо всех сил.
Он улыбнулся, что случалось крайне редко, и улыбка была хмурая, выражавшая усталость, а не хорошее настроение. Веселости в нем теперь не было совсем. Она улетучилась, как и та энергия, то усердие, что составляли раньше самую его суть. И, разумеется, полностью исчез атлетизм. Не только рука и нога были теперь бесполезны. Вся его исконная личность, вся та полнокровная целеустремленность, что при встрече поражала тебя в первую же секунду, была, казалось, совлечена, содрана с него лоскутами, как тонкая береста, которую он оторвал от дерева в первый вечер с Марсией на острове в Индиан-Хилле. Мы несколько месяцев проводили вместе время за ланчем каждую неделю, и ни разу он не повеселел, даже когда вспомнил про песню:
— Этот шлягер, который ей нравился, — "Являться будешь мне" — его я тоже до сих пор не могу забыть. Слащавая, сентиментальная песня, но все равно буду, наверно, помнить до конца жизни. Не знаю, что произойдет, если я опять ее услышу.
— Заревете?
— Может быть.
— Имеете право, — сказал я. — Любой чувствовал бы себя несчастным, решив отвергнуть такую преданную подругу.
— Эх, дружище вы мой бейсбольный, — сказал он более прочувствованно, чем когда-либо. — Я и подумать не мог, что у нас так с ней все кончится. Невероятно.
— Когда она рассердилась — приехала в Филадельфию и рассердилась на вас…
— Я никогда больше ее не видел.
— Вы говорили. Но что между вами произошло?
Он был, по его словам, в инвалидном кресле, стоял чудесный субботний день в середине октября, они вышли на лужайку перед Институтом сестры Кении, и она села на скамейку под деревом, чья листва пожелтела и начала осыпаться. Погода была теплая, но летняя жара спала и эпидемия полио в северо-восточных штатах наконец прекратилась. Бакки почти три месяца не встречался с Марсией, не разговаривал с ней по телефону, и у нее не было случая увидеть, как он искалечен. Свиданию предшествовал обмен письмами — не между Бакки и Марсией, а между ним и ее отцом. Доктор Стайнберг написал ему, что он обязан дать Марсии возможность побывать у него и высказать ему все, что лежит у нее на душе. "Марсия и ее семья, — писал доктор Стайнберг, — заслуживают лучшего к себе отношения, чем Вы проявляете". Против рукописного послания на личном врачебном бланке от такого человека Бакки, конечно, был бессилен, дата и время посещения были назначены — и ссора вспыхнула почти немедленно, едва они с Марсией встретились. Бакки сразу увидел, что ее волосы за прошедшие месяцы стали длинней, и от этого она показалась ему более женственной, чем в лагере, и красивее, чем когда-либо. В шляпке и перчатках она выглядела самой настоящей учительницей — такой, в какую он влюбился прошлой осенью.
Что бы она ни сказала, он не изменит своего решения, заявил он, хотя ему больше всего на свете хотелось протянуть здоровую руку и дотронуться до ее лица. Вместо этого он взял здоровой рукой свою парализованную руку за запястье и поднял на уровень ее глаз.
— Посмотри, — сказал он. — Вот что я такое теперь.
Она молчала, но не отвела взгляда. Нет, сказал он ей, он уже не тот человек, что может стать мужем и отцом, и безответственно с ее стороны думать иначе.
— С моей стороны безответственно? — воскликнула она.
— Пытаться быть благородной героиней. Да.
— О чем ты говоришь? Я никем не пытаюсь быть — я остаюсь той, которая любит тебя, которая хочет выйти за тебя замуж и быть твоей женой. — Тут она сделала ход, который, конечно, отрепетировала заранее, пока ехала в поезде. — Бакки, тут все предельно просто. Я сама — очень простое существо. Вспомни меня. Ты не забыл, что я тебе сказала в июне в последний вечер перед отъездом в лагерь? "Мы справимся с этим замечательно". Так оно и будет. Ничто этого не изменило. Я — обыкновенная девушка, которая хочет быть счастливой. Ты делаешь меня счастливой. Всегда делал. Почему ты сейчас отказываешься?
— Потому что сейчас уже не тот вечер перед твоим отъездом. Потому что я уже не тот человек, которого ты полюбила. Ты заблуждаешься, если думаешь, что я остался таким же. Ты просто делаешь то, что тебе совесть диктует, — я это понимаю.
— Ничего ты не понимаешь! Несешь полную чепуху! Сам разыгрываешь благородство, отказываясь говорить со мной, отказываясь меня видеть. Требуя, чтобы я оставила тебя в покое. Боже мой, Бакки, ну нельзя же быть таким слепым!
— Марсия, выбери себе в мужья неискалеченного человека, сильного, приспособленного к жизни, который сможет стать полноценным отцом. Ты легко найдешь себе кого угодно — хоть юриста, хоть врача, человека такого же умного и образованного, как ты. Вот чего заслуживаешь ты и твоя семья. Вот как все должно у тебя быть.
— Нет слов, как меня бесит то, что ты говоришь! Меня в жизни ничто так не бесило, как твое теперешнее поведение! Я никого больше не знаю, кому бы так нравилось себя истязать!
— Я себя не истязаю. Ты ставишь все с ног на голову. Просто я, в отличие от тебя, вижу последствия того, что случилось. Ты их не хочешь видеть. Пойми, до лета было одно, сейчас — совершенно другое. Посмотри на меня. Ничего общего с тем, что было. Посмотри хорошенько.
— Хватит, очень тебя прошу! Я увидела твою руку, и мне все равно.
— Тогда посмотри на мою ногу, — сказал он, поднимая штанину пижамы.
— Да перестань же ты наконец! Тебе кажется, что у тебя искалечено тело, но что по-настоящему искалечено — это твой разум!