другой, причем существенным и нетривиальным образом. Такая оценка страданий обычно делается (и должна делаться) с точки зрения стороннего наблюдателя – человека, испытывающего эмоцию. Если нам кажется, что страдальцы стонут и стенают из-за чего-то, что нам не кажется таким уж плохим, мы не будем испытывать к ним сострадание. (Например, мы не испытываем сострадания к богатым людям, которые страдают от того, что платят налоги, если считаем, что то, что они должны платить налоги, совершенно справедливо.) С другой стороны, если мы считаем, что человек не осознает, что его положение действительно тяжелое (например, нарушение высших психических функций в результате несчастного случая[181]), мы все равно будем испытывать сострадание к нему, даже если он не считает свою ситуацию плохой.
Во-вторых, мысль о невиновности: обычно мы не испытываем сострадание, если считаем, что человек сам избрал или навлек на себя свое трудное положение. Эта мысль не является концептуальным условием для всех видов сострадания, поскольку как у людей, так и у животных есть формы сострадания, которые не предполагают оценку ответственности страдальца. Однако это концептуальный элемент наиболее распространенных форм сострадания взрослого человека. Испытывая сострадание, мы выражаем мнение, что, по крайней мере, значительная часть трудного положения была вызвана обстоятельствами, за которые человек не несет ответственности. Так, Аристотель считал, что, сострадая герою трагедии, мы рассматриваем его как anaitios, то есть не ответственного за свое падение[182]. Мысль о том, что человек сам виноват в своем бедственном положении, по-видимому, препятствует формированию эмоции сострадания. Превосходное социологическое исследование Кэндис Кларк, посвященное проявлениям сострадания у американцев[183], показало, что многие из них не испытывают сострадания к бедным, которые – по мнению самих американцев – сами виноваты в своей бедности из-за лени и недостатка приложенных усилий[184]. Даже когда мы испытываем сострадание к людям, которых считаем виновниками своего бедственного положения, сострадание и вина обычно относятся к разным этапам или аспектам ситуации, в которой оказывается человек: например, мы можем обвинять преступника в совершении преступления, при этом испытывая к нему сострадание, если мы считаем, что он стал преступником во многом в силу социальных факторов.
Обвинения могут быть разных видов в зависимости от различных категорий вины: преднамеренный злой умысел, преступная халатность и т. д. От этого также зависит и степень сострадания. Ответственность людей за свое тяжелое положение тоже может быть более или менее серьезной, как причинный элемент во всей цепочке событий. В большинстве случаев сострадание все еще может присутствовать, но в более легкой форме. В той мере, в какой сострадание сохраняется, может показаться, что оно, по крайней мере частично, направлено на те аспекты несчастья, ответственность за которые не полностью лежит на человеке. Незначительная ошибка может иметь огромные последствия, включая страдания, совершенно несоразмерные вине.
Третий необходимый элемент сострадания, согласно существующей традции, – это мысль о вероятности самому страдать так, как страдает другой. И действительно: человек, испытывающий сострадание, часто думает о том, что страдающий человек похож на него самого и имеет схожие жизненные перспективы. Эта мысль может проделать важную работу по устранению препятствий для сострадания, созданных искусственным социальным расслоением, как подчеркивает Руссо в четвертой книге «Эмиля». Для большинства людей мысль о своей уязвимости, схожей с уязвимостью других, вероятно, является, как считает Руссо, важным мотивом для проявления сострадания. Но мысль о сходстве не является абсолютно необходимой как концептуальное условие, даже в наиболее распространенном взрослом типе человеческого сострадания: в принципе, мы можем испытывать сострадание к другим, не видя в их затруднительном положении того, что мы могли бы пережить сами[185]. Это прекрасно иллюстрирует наше сострадание к животным: мы действительно во многом похожи на них, но мы не нуждаемся в этой мысли для того, чтобы испытывать к ним сострадание и понимать, что то, от чего они страдают, – это что-то плохое. Однако для целей настоящего рассуждения, как мы увидим, мысль о схожих перспективах имеет важное значение в деле предупреждения или отказа от отрицания нашего собственного животного начала. Следовательно, отсутствие такой мысли – признак серьезной опасности.
Наконец, есть еще одна мысль, о которой не упоминается в традиции, но, как мне кажется, сказать о ней стоит: это то, что я называю эвдемонистической мыслью. Это суждение или мысль, благодаря которой человек, испытывающий сострадание, делает страдающего человека или людей важной частью своей жизни. Эту мысль можно сформулировать приблизительно так: «Они важны для меня: они являются частью моих самых важных целей и проектов». Как я уже говорила в первой главе, основные человеческие эмоции всегда эвдемонистичны, то есть сосредоточены на наиболее важных целях и проектах человека, и человек всегда смотрит на мир с точки зрения этих целей, а не с какой-то обезличенной точки зрения[186]. Поэтому мы боимся понести ущерб, который нам кажется значительным для нашего собственного благополучия и для других наших целей; а потеряв кого-то, кто уже имеет определенное значение в нашей системе ценностей, мы скорбим.
Эвдемонизм – это не эгоизм. Я не утверждаю, что эмоции всегда оценивают события и людей всего лишь как средства для удовлетворения или достижения счастья человека; более того, я решительно отрицаю это[187]. Однако источник наших сильных эмоций – это то, чему мы придаем значение в наших мыслях, явных или неявных, относительно того, что является важным в нашей жизни, в нашей концепции процветания. Мысль о важности не всегда должна предшествовать чувству сострадания; причиной этого чувства может стать яркое представление о бедственном положении другого человека, которое на время помещает его в центр нашей заботы. Поэтому, когда люди слышат о землетрясении или о какой-либо другой сопоставимой по масштабу катастрофе, они часто фокусируются на страданиях незнакомых людей, и эти незнакомцы действительно на какое-то время имеют для них значение. Важный эксперимент по изучению сострадания Дэниела Бэтсона неоднократно это подтверждает: учащиеся, которых попросили, включив воображение, прослушать рассказ о бедственном положении ученика, которого они не знают, испытывают сострадание; и это сострадание, в свою очередь, коррелирует с готовностью оказать помощь, когда это возможно[188]. (Респонденты, которым предложили игнорировать сюжет, сосредоточившись только на технических аспектах записи, не испытали такого же эмоционального переживания.) Фокус создает, по крайней мере, временную значимость.
Но, как уже заметил Адам Смит на примере землетрясения в Китае, этот фокус неустойчив, и внимание легко переключается на себя и свое ближайшее окружение, только если над этим вниманием не будут надстроены более стабильные структуры заботы, которые обеспечат длительную обеспокоенность о людях этой далекой страны[189]. Поэтому задачей любого политического использования сострадания будет создание стабильных структур заботы, которые расширяют круг сострадания: но, как нам говорит эвдемонизм, для этого нам потребуется создать мост между нашими текущими заботами и более широким кругом забот, который все еще соотносится с «нами» и является «нашим».
Что насчет эмпатии[190]? Мы можем определить эмпатию как способность представить ситуацию другого, принимая его точку зрения. Это не просто знание состояния другого (которое, в принципе, можно получить без смещения перспективы, например, через анализ предшествующих событий); и это не то же самое, что думать о том, как бы человек чувствовал себя на месте другого человека, хотя иногда бывает трудно провести различие[191]. Эмпатия – это не просто эмоциональное заражение, поскольку она требует от человека войти в затруднительное положение другого, а это, в свою очередь, требует определенного типа различия между «я» и другим, и возможности воображаемого переключения между ними[192].
Эмпатии недостаточно для сострадания, потому что садист может эмпатически войти в ситуацию другого и использовать это ему во вред[193]. Адвокаты могут использовать эмпатию в отношении свидетелей, чтобы сбить их с толку или поймать на противоречии и тем самым помочь своим клиентам. Актер может совершенно эмпатично прочувствовать своего персонажа без какого-либо истинного сострадания. (Актер или актриса и вправду может эмпатично сыграть роль человека, которому он или она намеренно отказывает в сострадании,