* * *
Язаки посмотрел на меня. Он прекрасно понимал, что я пришла интервьюировать его. Обо мне он не знал ничего, да и откуда? Протягивая визитную карточку, я назвала свое имя. Он тотчас же стал рассказывать содержание своего фильма про террористку, и, слушая, я почувствовала его жажду жизни.
Простите, — произнес он, не отводя глаз. — Я вам тут всякого наговорил. Я просто не привык. Вы знаете, о чем будете говорить со мной? Ну что ж, я попробую ответить, если смогу.
Он смущенно умолк и засмеялся. Внешне он выглядел вполне здоровым, и только его глаза казались налитыми кровью. Такие глаза можно видеть у людей, принимающих наркотики, или у алкоголиков.
Я вам еще не представилась и не назвала тему нашего интервью.
— Да, точно. Ну что ж, я вас слушаю.
Он оценивающе улыбнулся. Его улыбка мне не понравилась. До сих пор у меня не было возможности близко познакомиться с людьми подобного рода, но я знала, что такая манера улыбаться, свойственна многим. Это у них врожденное. Работая над репортажем о детях японских эмигрантов третьего поколения, я как-то встретилась с одним хоккеистом, который улыбался точно так же. Эта улыбка появлялась бессознательно, когда ослабевал самоконтроль. Не знаю, как на моем месте вели себя другие женщины, я же страшно, до слез, конфузилась. Странное ощущение.
Я рассказала ему план нашего интервью, объяснив, что веду рубрику в японском женском журнале. Правда, мне пришлось отметить, что эта беседа — материал для будущей книги о людях, представляющих сегодняшнее американское общество. Язаки был одним из них. Я упомянула и о его гонораре.
Предлагаю пятьсот долларов за это интервью, и еще пять сот — по выходу книги. Устраивает? Прекрасно.
Тогда начнем прямо сейчас.
Я попросила разрешения записывать его слова и достала блокнот.
Вы действительно жили с бомжами? Верно.
Как давно это было? Три года. Это началось с тысяча девятьсот девяносто первого года, да, я уверен, что с весны девяносто первого.
По слухам, у вас не было никакой необходимости становиться бомжом.
Необходимости? Ну, говорят, что вы только делали вид.
Это не из-за отсутствия денег. Я думаю, что этот эксперимент был ответом на вопрос, который каждый из нас может себе задать. У меня была депрессия. Я не мог держать себя в руках. Это было чем-то вроде расплаты.
Я была разочарована. Я-то думала выявить экономические или социальные причины, которые привели японца в Нью-Йорк и там заставили сделаться бродягой. Я ожидала, что он расскажет о такой жизни. Но, судя по всему, Язаки собирался поведать что-то иное. Слушать его дальше? Почему он согласился дать это интервью? Прошу извинить меня за вопрос, который может показаться слишком прямым и невежливым. Я хотела бы знать, почему вы согласились дать это интервью? Мне нужно убедиться, что моя рана зажила окончательно, — ответил Язаки, скривившись.
Рана? Ага. Потому что я считаю, что из-за нее и стал бомжевать. Я думал исцелиться. Впрочем, я уже не такой. Я снял фильм. Вот почему я решил встретиться с вами. Должен заметить, я сам очень удивлен тем, что рассказал вам о Рейко. Честное слово.
Я тоже этому удивлялась. Язаки кивал, будто подтверждая свои слова.
Этот случай напомнил мне историю, которую как-то давно рассказал отец. Он работал в мэрии. У него был близкий друг, парень малость того. Он постоянно лежал в больницах, его выписывали, потом опять забирали, и так без конца. Не помню точно, как его звали: Фукуяма или Фукудзава, что-то вроде этого. Мне кажется, они познакомились еще в университете. Университет в провинции Сикоку был малоизвестный, хотя там имелся и физический факультет. Отец терпеть не мог преподавателей и не имел ни малейшего желания становиться одним из них, поэтому и поступил на должность в муниципалитет. Его приятель писал стихи и романы, при этом он даже не пытался найти какую-нибудь работу. Его родители были земледельцами, он им помогал и таким образом существовал, не испытывая особой нужды в работе. Отец не считал это правильным, но так или иначе поддерживал его, особенно когда того укладывали очередной раз в больницу или выпускали оттуда. Попасть в больницу было несложно, а вот выйти — тут отцовский друг должен был подвергнуться своего рода тестированию. Вроде бы ничего. Но однажды отец пришел домой и стал мне рассказывать про этот тест. В тот день его друг облажался. Сначала врач ему сказал: «Господин Фукуяма, я не могу вас сегодня выписать, вы понимаете это, не так ли?» Тогда друг стал психовать, плакать, орать, повторяя: «Но ведь я совсем выздоровел!» Все это продолжалось без малого час. Конечно, ему попытались объяснить, почему его нельзя считать здоровым.
Со мной тоже самое. Сколько времени я вам рассказывал о той террористке? Минут тридцать.
Абсолютно ненормально. Хотя я знаю, что сам не вполне…
Это единственная причина, по которой вы решили встретиться со мной? То есть вы хотели убедиться, как зарубцевались ваши раны? Да. И зажили очень скоро.
Скоро? С того времени, как я понял, что способен с кем-либо раз говаривать.
Я почувствовала себя в тупике, из которого нет выхода. «Как вы оцениваете свою жизнь в тот период? О чем вы тогда думали? Как вы общались с другими бездомными? Не думаете ли вы, что бомжи в какой-то мере присущи изнанке любого большого города?» — говорить об этом потеряло всякий смысл. Тем не менее, я была заинтригована. Я спрашивала себя, можно ли найти где-нибудь в Японии такого человека. Конечно, есть люди, действительно сломленные бедностью и обществом, но это совсем не то, о чем говорил Язаки. Тогда я задала ему еще один вопрос:
Какого же рода эта рана? Это очень-очень длинная история.
Мне интересно.
Это все из-за ошибки с этой Рейко.
* * *
Я приготовилась записывать и открыла блокнот, но Язаки схватил меня за руку.
Подождите… Вы не будете возражать, если я пропущу стаканчик? Мне кажется, так будет лучше.
К своему кофе он даже не притронулся.
Ничего страшного, я позову официанта.
Показался официант-европеец. Было похоже, что в Соединенных Штатах он совсем недавно. Скорее всего, чех или поляк — он и по-английски говорил с похожим акцентом. Язаки заказал двойной шерри. Пока я рассматривала этого белого парня, стоявшего перед Язаки, меня охватило странное ощущение dejavu, как будто повторялось то, о чем я думала в начале нашей беседы. Потом все вернулось на свои места, словно по мановению руки невидимого режиссера.
Я привыкла к обществу иностранцев, в большинстве своем белых, с давних пор, еще с начальной школы. Мои родители часто устраивали домашние праздники, чуть ли не раз в месяц, на которые приглашались и деловые знакомые отца, и друзья матери. Так что говорить по-английски я начала с детства. Родителям это было по душе, поэтому я принимала участие в каждом таком празднике. Все иностранные гости разговаривали со мной чрезвычайно учтиво, понятно и были очень внимательны ко мне. С родителями они обращались как с равными, что создавало атмосферу комфорта и спокойствия. Обычно в доме готовили просто, без изысков. Но если к нам приходили американцы, мать предлагала им калифорнийское вино, если французы — сыр, если немцы — сосиски, если итальянцы — паштет. И обязательно устраивала маленькое музыкальное представление. Когда такие приемы проходили вне дома, меня с собой не брали, и я часто из-за этого расстраивалась. Домашние праздники я обожала. Общение с иностранцами мне очень помогло, когда я уехала учиться за границу. Однако была одна вещь, которая меня сильно тогда смущала, вещь, которую я не могла понять, хотя постоянно ощущала, сравнивая родителей даже с теми иностранцами, которые были недостаточно хорошо одеты или не очень уверены в себе: было между нами какое-то различие. Создавалось впечатление, что они выше нас во всем. Это не относилось ни к деловым качествам моего отца, ни к музыкальным способностям матери (у нее, кстати, было сопрано). В начальной школе я была уверена, что это различие коренится в строении их тела, в их мимике. Я считала, что это зависит от их высокого роста, цвета кожи и глаз, формы носа или от того, что у некоторых из них светлые волосы. И только в колледже я осознала, что все дело в разнице наших культур.