Зрелище, которое являют собою мои попутчики, немного меня развлекло, но моего беспокойства не развеяло. Я непрестанно думаю о своих чемоданах. Я снова и снова с тоской вижу, как они исчезают в кабине лифта. И горько сожалею, что позволил себя обмануть и попался на удочку стюардессы, хотя и был совершенно уверен, что на нижнем этаже аэровокзала нет ни одного приёмщика багажа.
Я так был поглощён своими мыслями, что не почувствовал, как самолёт оторвался от земли. И заметил это, лишь когда увидел, что спутники отстёгивают ремни. Мы уже в воздухе. Может быть, даже достигли уже нужной высоты. Во всяком случае, поведение пассажиров на это указывает. Они встряхиваются, шарят в сумках, разворачивают газеты. Мужчины ослабляют узлы галстуков, те, кто потолще, расстегивают пиджаки, женщины приводят в порядок причёски.
Среди всей этой ободряющей суеты меня вдруг поражает одна странность. Я не слышу шума моторов или, если сказать точнее, почти не слышу их. Когда я настороженно вслушиваюсь, мне удаётся в конце концов уловить слабое, очень слабое гудение, подобное тому, какое при включении издаёт холодильник. Я спрашиваю себя, не заложило ли у меня уши из-за перепада давления, и лезу мизинцем в правое ухо.
Я стараюсь проделать это по возможности незаметно, но всё равно мой жест не ускользает от соседки слева, и она бросает на меня взгляд, полный такого испепеляющего презрения, что я мгновенно отдёргиваю палец и прячу провинившуюся руку в карман. В круговом расположении кресел есть, оказывается, и свои недостатки.
Через несколько секунд я жалею уже, что так быстро признал себя побежденным, и решаюсь самым невежливым образом уставиться на Горгону, чей взгляд только что привёл меня в оцепенение. Увы, она меня не видит. Она пытается в этот момент привлечь к себе внимание бортпроводницы, подавая ей рукой какие-то знаки.
Её внешность мне не нравится — вот самое меньшее, что я мог бы сказать. Ей, должно быть, между сорока и пятьюдесятью, но зрелость не придала её формам округлости, а наоборот — иссушила их, сделала ещё более жёсткими. Об округлостях здесь говорить не приходится. Скелет скелетом. Дама упакована в удобный английский костюм из серого твида, но и он не способен хоть несколько смягчить резкие очертания её тела. Жидкие волосы неопределённого цвета стянуты на затылке и открывают низкий, но упрямый лоб. Широкие скулы, не знаю уж почему, придают ей жестокое выражение. Желчный цвет лица, пожелтевшие от никотина зубы. И на фоне всей этой желтизны сверкают два больших синих глаза, которые, надо думать, были очень красивы в те времена, когда мадам Мюрзек пыталась найти себе мужа, вдовой которого она могла бы стать. Ибо она, конечно, вдова или в крайнем случае разведена. Я не представляю себе, чтобы мужчина был в состоянии прожить больше двух-трёх лет под этим неумолимым взором.
Должно быть, нервная система бортпроводницы гораздо менее уязвима, нежели моя, ибо ни глаза, ни властные жесты мадам Мюрзек — такова фамилия моей Горгоны — не достигают цели. И тогда, вконец потеряв терпение, мадам Мюрзек говорит по-французски громким и пронзительным голосом:
— Мадемуазель!
— Мадам? — отзывается стюардесса, поворачиваясь наконец к зовущей её женщине и невозмутимо взирая на неё.
— Мы здесь уже около часа, — говорит мадам Мюрзек, — а командир корабля до сих пор не удосужился приветствовать нас на борту.
— Я думаю, причина в неисправности динамика, — с безмятежностью ответствует стюардесса.
— Что ж, в таком случае приветствовать пассажиров должны вы, — продолжает настаивать мадам Мюрзек, и в её голосе звучат обвинительные нотки.
— Вы совершенно правы, мадам, — говорит бортпроводница с изысканной вежливостью, которая призвана скрыть её полное равнодушие. — К сожалению, — продолжает она тем же тоном, — всё это было записано у меня на бумажке, но я не знаю, куда я её положила.
После чего, надув губки, она принимается шарить по карманам своего форменного жакета, но делает это очень неторопливо и как-то неубедительно, будто заранее уверена в том, что ничего не найдёт. Я не свожу с неё глаз, её мимика меня восхищает.
При этом мне кажется, что мадам Мюрзек не так уж и не права. С пассажирами чартерного рейса на Мадрапур обращаются и в самом деле бесцеремонно.
— И для того, чтобы произнести такую простую речь, вам нужна шпаргалка? — говорит мадам Мюрзек вибрирующим от сарказма голосом.
— Конечно, нужна, — простодушно отвечает стюардесса. — Я ведь новенькая. Это мой первый полёт в Мадрапур. Ну вот, нашла наконец! — добавляет она, вытаскивая из кармана бумажный квадратик.
Несколько мгновений она рассматривает его с таким видом, словно сама очень удивлена своею находкой. Потом разворачивает записку и монотонно, без всякого выражения читает:
— Дамы и господа, я приветствую вас на борту нашего самолёта. Мы летим на высоте одиннадцать тысяч метров. Наша крейсерская скорость девятьсот пятьдесят километров в час. Температура воздуха за бортом пятьдесят градусов ниже нуля по Цельсию. Спасибо.
Прочирикав этот текст на своём птичьем английском, она снова складывает бумажку и прячет её в карман.
— Но, мадемуазель, ваша информация неполна! — возмущается мадам Мюрзек. — В ней нет ни имени командира корабля, ни названия и типа самолёта, а главное — не говорится, в котором часу у нас будет промежуточная посадка в Афинах.
Подняв брови, бортпроводница глядит на неё зелёными глазами.
— Неужто подобные сведения так необходимы? — спокойно спрашивает она.
— Разумеется, необходимы, мадемуазель! — гневно отзывается мадам Мюрзек. — И во всяком случае, это общепринято!
— Я весьма сожалею, — говорит бортпроводница.
Но её лицо сожаления не выражает. И чем больше я над всем этим раздумываю, тем решительнее прихожу к выводу, что бортпроводница в конечном счёте права. Когда мадам Мюрзек явилась в наш мир — конечно, в самой комфортабельной обстановке, — разве потребовала она, чтобы ей незамедлительно объявили имя Творца и грядущие судьбы планеты? А если бы даже всё это ей тогда сообщили, многое ли изменилось бы для неё оттого, что она узнала бы: командир корабля зовётся Иеговой, а земля — Землёй? На мой взгляд, истины такого рода — не более чем словесная шелуха.
— Ну что ж, задайте тогда эти вопросы от моего имени командиру, — высокомерно произносит мадам Мюрзек. — И сразу же возвращайтесь, чтобы передать мне его ответы.
— Хорошо, мадам, — говорит бортпроводница, снова поднимая брови, но все пёрышки у неё при этом в идеальном порядке и она по-прежнему свежа, как стакан холодной воды.
Она удаляется с грациозностью ангела, с той только разницей, что ангелы — существа бесполые. Я слежу, как она движется к занавеске, за которой, должно быть, расположена кухня, а за ней — кабина пилотов. Я провожаю её глазами, пока она не скрывается за занавеской.
— Ну и трещотки же они, эти французские бабы, — говорит на своём монотонном английском дородный американец, который сидит справа от меня.