Ознакомительная версия. Доступно 11 страниц из 53
Если называть “западным” образ мышления, усвоенный в Европе и ее бывших колониях после эпохи Просвещения, то можно сказать, что для него характерно принятие рационального мышления как основы человеческой натуры, а мышления – как процесса, протекающего в высших сферах, абсолютно не связанного с шумным физическим миром. Это дуалистический взгляд в том смысле, что разум и якобы свойственная ему абстрактная рациональность резко отграничены от тела и эмоций и занимают по отношению к ним господствующее положение. Хотя психофизиологический дуализм отчасти является универсальной чертой человеческой психологии, традиция, прослеживающаяся от Платона до Декарта, превратила смутные догадки о разнице между людьми (у которых есть разум) и вещами (у которых его нет) в странную метафизическую дихотомию нематериального разума и неживой материи.
Это дуалистическое представление не только исказило наше восприятие себя, но и оказалось неожиданно вредным для науки. До середины XX века ученые-когнитивисты воспринимали разум как мозг в колбе, выполняющий обработку абстрактной информации, – и это спутало им карты. К счастью, в последние несколько десятилетий когнитивные науки стали избавляться от концептуальных оков дуализма и начали воспринимать разум по-настоящему “телесным”. Это значит, что наше мышление завязано на конкретный опыт, и даже то, что кажется довольно абстрактным, связано через аналогии и метафоры с нашими телесными ощущениями. Нам трудно думать о правосудии, не представляя себе весы, а размышляя о жизни, мы неизбежно приходим к образам путешествия и дороги. Телесное восприятие сознания также неразрывно связывает мышление с ощущениями, и это ставит под вопрос строгое разграничение рассудка и эмоций. Более того, когнитивисты начинают принимать тот факт, что мозг создан в первую очередь для действия, а не для обработки абстрактной информации (но, если необходимо, он умеет и это). Эта революция “воплощенного разума” была, по крайней мере отчасти, вдохновлена азиатской религиозной мыслью (в том числе древнекитайскими и более поздними соображениями китайских буддистов об у-вэй), что делает сплав когнитивных наук и китайской мысли в этой книге вполне оправданным.
Западные философы (обычно они отстают от ученых) также начали понимать важность для своей дисциплины и эмпирического знания, и незападных традиций. Пока еще небольшое число философов, не избегающих психологии, признает, что древнекитайская традиция с ее телесным видением “я” позволяет скорректировать чрезмерное увлечение современных западных философов рацио, сознательным и силой воли. Так, современная западная философия настаивает на важности абстрактного, репрезентативного знания о мире, то есть фактах вроде “Столица Италии – Рим” или E = mc2, а древнекитайские философы говорили о “ноу-хау”: практической, неявной, нередко не поддающейся описанию способности делать что-либо хорошо. Я умею ездить на велосипеде, но не могу объяснить, как я это делаю. (Сосредоточившись на том, как ездить, или пытаясь объяснить это другому, зачастую можно ухудшить свои способности к езде на велосипеде.)
Для древнекитайских мыслителей кульминацией познания было не понимание абстрактных принципов, а достижение состояния у-вэй. Целью же виделась способность действовать в физическом и человеческом мире абсолютно спонтанно и в то же время в полной гармонии с естественным порядком природной и социальной реальности “Путь”, Дао,). Из-за желания знать, как, а не знать то или это, в китайской традиции последние две тысячи лет уделяется куда больше внимания анализу внутреннего ощущения у-вэй, разрешению парадокса, лежащего в основе этого понятия, и выработке приемов, позволяющих его достичь. Идеальный человек в древнем Китае скорее похож на тренированного спортсмена или умелого художника, а не на бесстрастного аналитика, взвешивающего все “за” и “против”. Этот образ лучше подходит и нашему интуитивному пониманию того, что такое совершенный человек, и научному пониманию того, как устроен разум.
Понятия у-вэй и дэ (помимо того, что они помогают нам выйти за рамки строгого психофизиологического дуализма) открывают важные аспекты спонтанности и социального взаимодействия, которые ускользнули от современной науки, все еще тесно связанной с другой основой западной мысли: крайним индивидуализмом. Идеальный человек в западной философии не только бестелесен, но и в высшей степени одинок. В последние двести лет на Западе господствовал взгляд на человека как на актора, преследующего собственные интересы и принимающего во внимание лишь вознаграждение и наказание. Человеческие сообщества, согласно этому воззрению, формировались, когда одинокие охотники и собиратели – как правило, мужчины во цвете лет (при подозрительном отсутствии супруг, детей, стариков и больных) – встретились на поляне, обсудили правила, по которым собираются жить, и ударили по рукам. Экономисты и политологи лишь сейчас начинают понимать, что это сказка, сочиненная пару веков назад высокопоставленными мужчинами-землевладельцами (кого философ Аннет Байер назвала “сборищем попов, женоненавистников и холостяков-пуритан”).
На самом деле мы – не совершенно автономные, самодостаточные и рациональные индивиды, а эмоциональные стайные животные, всю жизнь зависящие от других. Мы кооперируемся не потому, что хорошенько взвесили все “за” и “против” общежития, а потому, что эмоционально привязаны к семье и друзьям и приучены к ценностям, которые позволяют нам спонтанно взаимодействовать с остальными членами нашего общества. Эти общие ценности являются цементом, который скрепляет крупные группы, а чтобы ценности работали, их необходимо принять искренне и не задумываясь (в духе у-вэй). Поэтому затруднения, касающиеся у-вэй и дэ, связаны с противоречиями социального взаимодействия, особенно в рамках современных крупных анонимных сообществ.
Кроме того, помещение у-вэй в изначальный древнекитайский контекст помогает увидеть, до какой степени это фундаментальное духовное или религиозное понятие. Одной из основных черт состояния у-вэй является ощущение погруженности в Единое: Дао, “Путь”. Хотя мои читатели вряд ли примут древнекитайское религиозное мировоззрение, я могу показать, что даже для нас нечто очень похожее на Путь лежит в основе любого искреннего опыта у-вэй: чувство принадлежности к некоей системе ценностей, пусть смутных или незначительных. Таким образом, у-вэй отличается от современных психологических концепций вроде “потока”, позволяя нам увидеть важное социальное измерение спонтанности.
Есть еще одно важное преимущество рассмотрения у-вэй и дэ в изначальном контексте, по крайней мере, для читателей за пределами Восточной Азии. Следует понимать, что китайская культура никогда не теряла интереса к у-вэй – она никогда не прыгала в кроличью нору гиперрациональности и крайнего индивидуализма. Мыслители, которых мы рассматриваем здесь, все еще живы в сознании наших современников-китайцев. Поскольку китайский язык не фонетический, его письменная форма остается почти неизменной уже несколько тысячелетий, хотя разговорные диалекты претерпевают серьезные трансформации. Тексты, которые мы будем разбирать, написаны примерно с V по III век до н. э. на классическом китайском (вэньянь), который служил литературным языком до начала XX века. До последнего времени классический китайский язык был lingua franca и языком науки всей Восточной Азии. На протяжении большей части истории тексты, которые мы будем обсуждать, заучивались каждым образованным человеком в сфере культурного влияния Китая. Книга “Лунь юй” (“Беседы и суждения”) повлияла на большее количество людей, чем Библия. Даже сейчас большие фрагменты этих текстов изучают школьники по всей Восточной Азии, а классический язык – вместе с сопутствующим образом мышления – превосходит по своему охвату все разговорные диалекты Китая.
Ознакомительная версия. Доступно 11 страниц из 53