Перпетуя улыбнулась и похлопала его по плечу.
— Не надо думать ни о чем дурном. Мне кажется, Лидия очень счастлива. И ты тоже.
— Да, — согласился Иван. — Но это какое-то странное счастье. Я всегда представлял счастье… другим.
— Одному Богу известно, каким должно быть человеческое счастье, — сказала Перпетуя. — Я тоже, когда была молодой, думала о счастье совсем иначе, чем сейчас.
Однажды Иван обнаружил, что Лидия умеет читать его мысли. Они только что искупались в реке и теперь лежали на пестром одеяле Лидии абсолютно нагие — в сарайчике было градусов сорок, если не больше. Иван подумал: «Она очень красивая, темпераментная, но… дикая какая-то. Хочется нежных неторопливых ласк. Я так соскучился по таким ласкам. Ведь я все-таки европеец. Был им когда-то по крайней мере…»
Он вспомнил Ленинград, где родился и куда вернулся с родителями сразу после войны. Иван обожал его дворцы и музеи, мать с детства водила его на спектакли в Мариинку. Она же возбудила его интерес, а потом сумасшедшую любовь к этому удивительному американцу — Вану Клиберну. Вдвоем они пробирались на его концерты всеми правдами и неправдами, слушали ночами его пластинки. (Мать была очень музыкальна, имела абсолютный слух.) Ивану сейчас очень не хватало музыки. Проклятые батарейки, как они быстро сели…
Внезапно Лидия резко вскочила и, метнувшись на ту половину, где раньше спал Иван и где по-прежнему лежали его вещи, вернулась через несколько минут с транзистором. Она улыбалась, крепко прижимая приемник к тому месту, где находится солнечное сплетение. Вдруг она закрыла глаза, ее лицо сделалось серьезным и сосредоточенным, на лбу появилась морщина. Иван в изумлении смотрел на девушку. Так продолжалось минуты две. Потом Лидия открыла глаза, ударила ладошкой по корпусу приемника и протянула его Ивану.
— Он не работает, — сказал он. — Чертовы батарейки сели.
Он машинально повернул ручку и услышал голос Трошина, певшего «Подмосковные вечера». Лидия улыбалась и смотрела на него чуть-чуть раскосыми блестящими глазами.
— Ты колдунья, — сказал Иван. — Добрая колдунья. Иди сюда, я поцелую тебя…
В ту ночь Лидия ласкала его долго и очень нежно, целуя каждый сантиметр его кожи. Он лежал в блаженной истоме, боясь пошевелиться. Ему казалось, будто все тело испытывает непрекращающийся оргазм. Обессиленный наслаждением, он нырял в пучину, всплывал, желая еще и еще наслаждения. В конце концов Лидия легла на него, обхватила руками его ягодицы, вытянула ноги. Он вошел в нее, почувствовав, как возликовала ее плоть, и провалился в полный неземного блаженства сон. Ему снилась красивая печальная женщина. Она держала его на руках и говорила что-то на непонятном языке. Он был большой и очень тяжелый, он видел свои босые пальцы — они были в запекшейся грязи. Женщина ходила с ним по комнате и что-то ему пела. Потом она спустила его на пол, и он стал маленьким. Женщина наклонилась над ним, но теперь у нее было лицо Перпетуи…
Иван открыл глаза. Лидия лежала к нему спиной, свернувшись в маленький горячий комочек. Он просунул руку под ее спину, подогнул колени и прижался к ней всем телом.
— Счастье, — шептали его губы, — какое счастье…
Друзья единодушно избрали Машу королевой рок-н-ролла. Она отплясывала этот танец еще искусней и бесшабашней, чем в тех американских фильмах, которые крутили на правительственных дачах и закрытых просмотрах для самых избранных людей столицы.
Маша была желанной гостьей на всех, даже «взрослых» вечеринках. К своим партнерам по танцу она относилась сугубо профессионально, не позволяя им никаких лишних жестов. Она черпала энергию в самой музыке, в хриплом от избытка чувственности голосе Элвиса Пресли — ее единственного кумира, из верности которому она не позволяла себе ничего лишнего, не говоря уж о поцелуях и всем прочем.
Маша была украшением вечеринок, экзотическим блюдом, возбуждавшим сексуально заранее сложившиеся пары, наркотиком (ими еще только начинали у нас баловаться, причем как-то неохотно и несерьезно, в основном в сферах «золотой молодежи»).
В то лето Маша с блеском сдала экзамены в Иняз. Она не захотела никуда уезжать в августе: в Москве чувствовала себя как рыба в воде.
У Маши не было близких подруг, кому она могла бы поверять свои тайны. Впрочем, и тайн особых не было, если не считать всепоглощающей любви к Элвису Пресли, ради которого она не только говорила по-американски, но и думала и даже видела сны. Бывавший время от времени за границей Николай Петрович из каждой поездки привозил своей любимице пластинки «этого буржуйского красавца», как он называл с ироничной симпатией Элвиса Пресли. Маша занималась под его песни балетом, импровизировала на их темы на рояле (ее приглашали на вечеринки еще из-за этого). В ее комнате царили дух и даже призрак Элвиса Пресли, взиравшего на нее со всех четырех стен и плюшевых штор.
Между делом Маша выучила английскому, вернее, его американскому варианту, Устинью, теперь легко болтавшую с ней на бытовые темы. Правда, при Николае Петровиче они говорили по-русски — он не понимал английские слова и сердился, уходил из комнаты, — но втроем они сходились очень редко, не чаще раза в неделю, а то и в две. Устинья жила главным образом на даче, в Москве без нужды появлялась крайне редко. От Москвы у нее болела голова. В московской квартире балом правила домработница Женя, в отличие от бестолковой и медлительной Веры умевшая в пять минут накрыть роскошный стол и даже сервировать его подобающими сортами напитков. Женя была не дура выпить и погулять с мужиками, но она искренне любила Машу, и Устинья ей за это многое спускала с рук. Машу, как она знала, можно было спокойно оставить на попечение Жени.
Устинья немного располнела, выкрасила волосы в светло-русый цвет, сделала модную короткую стрижку. Впрочем, теперь она была не Устиньей и даже не Юстиной, а Марьей Сергеевной. На Марью Сергеевну она не походила ничем, разве что желанием быть предоставленной самой себе и собственным причудам. Правда, причуды Устиньи — Марьи Сергеевны сильно отличались от причуд настоящей Марьи Сергеевны.
Устинья выращивала на даче какие-то особые сорта клубники и гиацинтов. По ее заказу построили оранжерею, оборудование для которой выписали из самой Голландии. Иногда Устинья с утра до вечера проводила время в своей оранжерее, часто там и обедала. В доме — и московском, и подмосковном — в любое время года стояли букеты свежих, пахнущих сладкой печалью разноцветных гиацинтов и вазы с крупной клубникой. Николаю Петровичу завидовали многие из тех, с кем доводилось общаться по долгу службы. У большинства ответственных работников партийного и государственного аппарата нередко возникали проблемы с женами, ведущими праздный, а потому весьма легкомысленный образ жизни. Николай Петрович еще ни разу не пожалел о том, что соединил свою жизнь с Устиньей. Что касается Устиньи, она, кажется, тоже была всем довольна. Впрочем, это была уже не та Устинья…
В лето своего поступления в институт Маша на даче появлялась редко — поняла вдруг, что ей противопоказаны покой и размышления. Ее жизнь и спасение заключались в вечном движении. Как и жизнь ее кумира из далекой Америки.