Вчера на площади в Тополях упрямый Федор Долматов вознамерился доказать — больше всего, наверное, самому себе, — что еще крепка его эсеровская идейная платформа. Решил, словом, пронять пасмурную казару. Накануне весь вечер вместе со всем реввоенсоветом сочинял воззвание. Переписали от руки — последний ундервуд был брошен при отходе от Пугачева. Всяко соблазнял тополинских казаков Долматов, надрывая простуженный бас перед молчаливой толпой, сулил и землю и волю. Даже предложил казакам бесплатно получить у обозных соленую рыбу.
Взять рыбки охотники нашлись. Но возглас «Долой Советскую власть, да здравствует Учредительное собрание!» не поддержала ни одна живая душа.
— Кончай со своей эсеровщиной, — сказал Долматову в сердцах Серов. — Нашел перед кем распинаться.
— Не царю же батюшке «уру» кричать? — обозлился председатель реввоенсовета. Надвинул папаху на глаза и, бычась на всех, ушел в дом. Через час он уже лыка не вязал: до сердца проняло его политическое поражение. Сегодня, в утро выезда из Тополей, был Федор сумрачен, и не только с похмелья.
У Глеба же настроение было отменное. Всего за час до выступления в поход ему удалось сменять старую железнодорожную куртку. Да так удачно: дал за нее киргизский комэск новенький маузер в лакированной деревянной кобуре и в придачу — небольшой платок оренбургского пуха. Вышли теплейшие портянки. Черно-зеленые от грязи и ветхости онучи — недельной давности подарок Федота Ануфриева — он, уезжая со двора, повесил на плетень. Дрянь, тряпье, а кому-то, глядишь, и сгодится.
Унылы ландшафты уральского правобережья. Хоть и петляет застывшая река, то приближаясь вплотную к Гурьевскому тракту, то уползая на версты, веселей путь не становится. Присыпанная снегом солонцовая низина — ни колков, ни пригорков, как было в Поволжье… С угрюмостью в лицах удалялись от своих домов и семей — да целы ли они еще? — степные хищники Атаманской дивизии Серова. Разве что грела надежда на предстоящее взятие Гурьева. Город не так велик, но богат — торгует, рыбачит. И, кроме всего прочего, стоит Гурьев на Каспии, где ветер по морю гуляет и кораблик подгоняет. Серов надеялся: с моря могут помочь. Прочие же подумывали: не в зимнюю же степь им бежать. А море — море, оно большое.
Облеченный особым заданием командования, Глеб Ильин старался вовсю. Ночью при свете коптилки пометил значками дюжину листовок, взятых у Матцева.
— Есть у меня замысел, но говорить рано — сглазишь, — пошутил он. — Тебе они все не нужны, нет? А я на них, как на живца, буду ловить.
Матцев пожал плечами и отсчитал ему ровно двенадцать листовок с так и бросающимся в глаза словом «Бандит!» Глеб пометил их: одни — крестиком в правом верхнем углу, другие — перегибом наискосок, а у третьих чуть закруглил уголочки. Теперь у него было; как у шулера, три крапленые колоды, каждая из четырех карт. Их надо было умудриться подсунуть неустойчивым элементам. Кое-кого Глеб Ильин уже присмотрел.
Впрочем, осуществить эту акцию не так уж и трудно. Пропагандист, доверенное лицо реввоенсовета, должен быть всегда с людьми, поддерживая в походах моральный и политический дух войска. Потому крепенькая, игреневой масти лошадка Ильина всхрапывает то в конце, то в начале движущейся колонны, рыжие ее бока лоснятся от пота. А ее хозяин, статный даже в нелепой, по колено обкорнанной шубе, все беспокоит шпорами и, догнав очередной эскадрон, бойко митингует на ходу.
— Коммунисты хотят своими посулами доказать мужику, — не слишком громко, чтоб не застудить горло, внушает повстанцам Глеб, — что пришла наконец пора сеять, строить, мягко спать и детишек учить. Они, конечно, рады были бы, если б крестьяне простили им грабительские продразверстки и комиссарское самочинство. Только товарищи напрасно стараются! Русский человек кровных обид не спускает никому! Нас не купишь никакими нэпами и продналогами!
Скрип, скрип, скрип — поддразнивает Глеба снег под копытами. Звяк, звяк — посмеиваются над его словами уздечки. Клубы пара, струясь, поднимаются от морд безразличных к речам лошадей, вырываются вместе с приглушенным матом из-под запущенных бород.
Кто-то в колонне не выдерживает:
— Эй, ты разобъясни лучше, что за порядки будут? Что, ежели хлебный налог сдал, так остальное — твое, что ль?
Столь лобовой вопрос ставит Глеба в страшно неловкое положение. Он хмурит брови и до боли рвет удилами рот лошади. Разворачиваясь, зло кричит, прежде чем отъехать:
— Тебе-то что до этого? Ты знай себе воюй! Тебе одно надо помнить: видишь коммуниста — стреляй!
И слышит, как вслед ему несется многоголосая отборная брань.
«Хорошо, что еще не пуля», — думает Глеб.
На привале в поселке Редутский, мало чем отличающемся от Тополей, к Ильину подошел Федот Ануфриев, большеглушицкий крестьянин лет сорока с пятнами на щеках. Умудрился нынче обморозить лицо, хотя и ветер был несильный, и морозец сиротский.
— Загляни к нам, Глеб, мужики поспрашивать тебя хотят. Про жизнь и вопче… Мы через три дома от тебя квартируемся. Зайдешь?
Удобней случая могло и не быть. С Ануфриевым Ильин уже бывал однажды на постое. Настроение у мужика было аховое. Не раз прорывались у него реплики, за которые, услышь их Матцев или Мазанов, не миновать бы Федоту стенки.
В тусклом свете заправленного бараньим жиром каганца на тяжелых деревянных скамейках сидели у стола шестеро или семеро повстанцев. Тяжелый дух стоял в горнице: напоминали о себе невидимые в полутьме портянки, которые сохли на русской печи. Перекрестившись на огонек лампадки, Ильин поздоровался и только сейчас заметил в горнице пожилую, сурового вида хозяйку. «Она как раз и ни к чему, — подумал он, но решил: — По обстоятельствам… Посмотрим».
Федот с приятелями только-только начал ужинать: в миске дымились крупные куски конины. Сегодня в полку Мазанова забили двух обезножевших лошадей — ужин был на славу. Еще удивительней было видеть два круглых, похоже, только что испеченных ржаных каравая.
— Присаживайся, па-ра-пагандист, — с трудом выговорив трудное слово, добродушно рассмеялся лысоватый мужик, заросший щетиной до ушей. И его знал Ильин: Леонтий Пугач, односельчанин и закадычный друг-приятель Федота.
Глеб не отказался. Степенно, без разговоров, но быстро доели мясо. Полкаравая Федот с молчаливого согласия остальных сунул в мешок, два добрых куска отодвинул на дальний край стола. Все поняли: это хозяйке — и так же молчаливо согласились.
— Угощайтесь, у меня полукрупка, фабричная, — Федот распахнул перед Глебом кисет с махоркой. — С бумажкой у нас туговато…
— Это есть, — Глеб достал из кармана френча пачечку бумажек. Приглядевшись, выбрал одну и ловко свернул цигарку. Мятую бумажную стопку небрежно бросил на лавку между собой и Федотом.
Тот достал кремень, кресало, трут. Выбил огонь.
— О чем говорить будем? — Глеб с наслаждением затянулся. Гнилой самосад опротивел ему до чертиков.
Федот помахал заскорузлой ладонью хозяйке: давай-ка поскорей убирай со стола! И кивнул на порог. На худом лице женщины ничего не отразилось. Накинула на плечи платок и исчезла за дверью.