Смятение мое несколько улеглось, когда я напомнил себе, что это не сон, что я вновь в Севилье, городе чудес. Теперь, в тяжелый час, когда погоня идет по пятам, мне выпало счастье вернуться в город, где я впервые ощутил литературное призвание. Хотя спектакли маэсе Педро в Кордове были великолепны, даже они не могли сравниться с выступлениями севильских комедиантов. Прекраснейшие миракли и пьесы, которые они ставили, принадлежали перу лучших драматургов Испании. Я совершенно поддался их чарам, и меня ничуть не заботило, что для публики актеры все равно что цыгане; что, рукоплеща им, она одновременно считает театр рассадником порока. Особенно я любил пьесы Лопе де Руэды, чьи герои – болтливые цирюльники, распутные монахи, нищие идальго, разгульные студенты, разбойники и похотливые шлюхи – казались живей и выразительней своих прототипов. На мой взгляд, к большему литератор не может и стремиться. Оставалось только поражаться творческой мощи, с коей де Руэда создавал этих персонажей из плодов собственных наблюдений над человеческой природой. Я тоже хотел стать сочинителем подобных комедий и обрести славу и достаток, чтобы и меня севильцы, встретив посреди улицы, оглушали приветственными возгласами: «Браво! Браво!»
Много лет спустя я подшутил над Севильей и ее горожанами в одной из своих «Назидательных новелл» о беседе собак, Сипиона и Бергансы. «Севилья, – замечает Берганса, – приют всех бедных и убежище всех отверженных, ибо величие ее таково, что там не только легко помещаются люди убогие, но и сильные мира сего бывают едва заметны»[1].
В первую ночь за городскими воротами я так и не смог уснуть, взволнованный неясностью будущего. Я лежал, смотрел в усыпанное звездами небо и вспоминал, как был в Севилье еще юношей. Тогда аромат апельсиновых цветов мешался со сладковатой трупной вонью из-под корней деревьев и розовых кустов. Севильцы верят, что самые красивые и благоуханные розы и самые сладкие апельсины растут на почве, удобренной плотью рабов-нубийцев. Запах гниющей человечины и цветущих деревьев – первое, что улавливаешь, приближаясь к городу.
Гвадалквивир, неприметный ручеек в Кордове, под стенами Севильи превращается в широкую реку. На рассвете ее оливковые воды вскипали от множества барж, баркасов, фелюк, яликов, тартан и простых долбленых лодок. Маленькие суда торопились сгрузить товары в трюмы больших кораблей, которым вскоре предстояло отправиться в Вест-Индию и еще дальше.
Река питала мою страсть к путешествиям. Глядя на ее течение, я чувствовал, как разгорается во мне желание увидеть мир за пределами Пиренейского полуострова. Гвадалквивир был дорогой к Средиземноморью и Западу, Атлантическому океану и Канарским островам – а там и к загадочному Новому Свету. О молодых севильцах, ставших моряками (зачастую на всю оставшуюся жизнь), говорили, будто их «поглотило море».
Я не мог представить себе ничего более захватывающего, чем флотилии грузовых судов, что в сопровождении мощных галеонов – для защиты от английских корсаров и каперов – дважды в год отправлялись в новый мир, открытый Колумбом. Корабли уходили в плавание, овеянные надеждами севильцев, – земляки провожали уходящих в море веселыми песнями. Если удача улыбалась этим искателям приключений, они добирались до обеих Индий и возвращались в блеске золота и славы. Мальчишкой я с замиранием сердца следил за бычьими упряжками, что двигались к королевскому дворцу, груженные открытыми сундуками; они были доверху полны мерцающими изумрудами, сверкающим жемчугом и слитками серебра и золота, от которых рябило в глазах. На других повозках лежали тюки с табаком, мехами неизвестных в Европе животных, пряностями, кокосами, какао, сахаром, индиго и кошенилью. Еще несколько недель после прибытия флотилии я ходил опьяненный духом приключений. Я начал бредить Новой Испанией и Перу.
Дома в центре города стояли так тесно, что можно было пробежаться по булыжной мостовой, касаясь ладонями противоположных зданий. На этих улицах я выучился разбираться в обычаях и нарядах, вере и суевериях, еде, ароматах и песнях других народов. Торговцы привозили в Севилью белых, черных и смуглых рабов из Африки. Названия их родных стран – Мозамбик, Доминика, Нигерия – звучали не менее экзотично. Голова кружилась от разноязыкой речи – непонятной, невесть откуда занесенной на севильские улочки. Что за истории они рассказывают? Что я упускаю? Удастся ли мне когда-нибудь выучить хоть малую толику этих языков и побывать в местах, где на них говорят?
В те годы мне казалось, что я живу в городе будущего, который не имеет ничего общего с остальной Испанией. Мошенники со всех уголков света – лжесвященники, лжешколяры, самозванцы всех мыслимых и немыслимых мастей, карманники, жулики, фальшивомонетчики, шпагоглотатели, шулера, наемные убийцы, солдаты удачи, преступники всех видов, шлюхи, донжуаны, видевшие смысл жизни лишь в соблазнении самых красивых и неприступных девиц, цыгане, гадалки, фокусники, подделыватели бумаг, кукольники, сорвиголовы, кутилы, заклинатели змей – все они слетались в Севилью, словно пчелы на мед. Жизнь здесь была опасной и захватывающей, праздничной и кровавой, как бой быков. Удачливые игроки ценились в этом городе так же, как тореадоры или герои войны. В Севилье никого не удивляли слова ребенка, мечтавшего стать картежником вроде Маноло Амора, который однажды спустил в карты целую флотилию галеонов – кстати, ему не принадлежавшую.
Этот город пленил меня. Он был создан для меня, и я хотел стать его летописцем. Севилья принадлежала мне, а я – ей.
В самые жаркие часы большинство севильцев сидели по домам и выходили на улицу лишь с наступлением темноты, когда вечерний ветер, дующий с моря по долине Гвадалквивира, немного охлаждал городские стены. Тогда словно поднимался занавес, и Севилья превращалась в чудесные подмостки для театра жизни. Я лежал на одеяле за городскими воротами и слушал клацанье кастаньет, доносящееся с каждой улицы и площади. Оно знаменовало начало танца, который своим высокомерным изяществом напоминал мне поступь павлинов с распушенными хвостами. Люди высыпáли из домов, пели на площадях и танцевали запрещенные Церковью чувственные сарабанды. Прекрасные и продажные танцовщицы (где старые, где молодые – уже не разобрать) бесстыдно виляли задами в свете факелов и яростно щелкали кастаньетами. В их пальцах музыкальный инструмент превращался в орудие, способное сперва соблазнить незадачливого гуляку, а затем иссушить его душу.
Взгляды этих женщин сулили бесчисленные наслаждения плоти, а руки говорили на собственном тайном языке – его влекущие знаки приглашали зрителей уступить своему желанию и коснуться разгоряченных щек танцовщиц. Рядом мужчины-танцоры взмывали в воздух, словно ничего не весили, и выделывали головокружительные сальто. Пляска напоминала обряд изгнания бесов, пожирающих танцоров изнутри. Паря над землей, они казались полулюдьми-полуптицами. С полуночи и до рассвета распаленные поклонники услаждали серенадами слух самых обворожительных сеньорит. Встречи соперников под одним балконом нередко заканчивались дракой – и тогда трупы незадачливых воздыхателей находили поутру в луже запекшейся крови.