Мой слабый жизненный иммунитет рухнул сначала на колени перед этим сказочным болотом под названием «Театр», а потом и вовсе в нем потонул. Я еще барахтался, предаваясь своему любимому развлечению под названием КВН, но уже ноги сами несли меня на репетиции. Я с нетерпением ждал того дивного мгновения, когда моя прыщавая юношеская физиономия превратится в лик того гения, что прославил русскую землю и чьи стихи своей мелодичностью по сей день отличают русский язык от всех языков мира, покоряя и завораживая.
Директорствовал у нас в школе Лев Акимович Розенталь, прозванный нами без особой выдумки «Царь зверей». Боялись его одинаково и ученики, и учителя. По школьным коридорам он не ходил, а проносился как метеор, в пиджаке, всегда накинутом на плечи, очки сдвинуты на лоб, в зубах зажата погасшая папироса. Лев Акимович все видел, от его хозяйского взора не ускользали никакие наши проделки. Провинившегося он самолично хватал за ухо и волочил, что в лесную чащобу, в свой кабинет. Усевшись за царственный стол, молча разжигал папиросу и долго, не произнося ни слова, испепелял проказника взором. Затем тихим голосом, почти шепотом, спрашивал: «Ты зачем, мерзавец, позоришь мою школу?» И сразу, без паузы, швырял в ученика первой попавшейся под руку картонной канцелярской папкой и орал так, что стекла звенели: «Убирайся вон из школы и забери свое личное дело!» Почему-то фраза про личное дело наводила на нас особый ужас. Понятно, что никто из школьников своего личного дела не только в глаза никогда не видел, но даже не представлял, как оно выглядит, это самое «личное дело». Но, по-моему, всем нам одинаково представлялось нечто загадочно-зловещее. После бешеного крика проходило несколько минут томительного молчания, после чего «Царь зверей» почти что ласково вопрошал: «Ты что, негодяй, в ПТУ хочешь вылететь или сразу в детскую колонию (судя по тону большой разницы между двумя этими заведениями директор не делал)?» Завороженный и подавленный, школьник отрицательно мотал головой, получал вполне мирное напутствие не курить, не баловать и т. д., пятясь, открывал спиной, или чем-то пониже дверь и, счастливый, съезжал по перилам лестничного пролета.
Но театру своему директор не только благоволил, но и гордился его успехами. Человек энергичный и деятельный, он, как я теперь понимаю, добывал нам из каких-то неведомых фондов материалы для декораций, договаривался с пошивочными ателье о костюмах, одним словом, мы ни в чем не испытывали затруднений. В день премьеры я обнаружил в себе новое качество — умение волноваться. Нина Андреевна что-то говорила о мизансценах, паузах, втором плане — я ничего не слышал. До тех пор, пока в зале не загремели аплодисменты, Ну, или мне казалось в тот дивный вечер, что они гремят. И гремят исключительно в мою честь — вот уж в этом я тогда не сомневался. Роль великого поэта принесла мне не только неслыханную популярность во всей нашей округе, но и новое прозвище, приклеившееся ко мне на долгие годы. Забыв о «Курчавом», меня теперь иначе как «Пушкин» никто не называл.
* * *
До окончания десятого класса оставалось несколько месяцев, когда выяснилось, что наш спектакль о декабристах будет представлять Москву на всесоюзном конкурсе школьных драматических коллективов — вот так это пышно называлось. «Царь зверей» собрал нас, участников спектакля, в своем кабинете. Каждому персонально вручил билет на поезд Москва — Киев (конкурс проходил в столице Украины) и напутствие вернуться с победой. Нина Андреевна торжественно объявила, что по условиям конкурса исполнителям женской и мужской роли в спектакле, занявшем первое место, будет предоставлено право вне конкурса поступить в театральный вуз. Мы слушали плохо, конкурс нас не волновал, нас будоражила предстоящая поездка. Одни, без родителей и без учителей. В сопровождающие нам, вместе с Ниной Андреевной, определили бывшего учителя физкультуры Ивана Матвеевича, пенсионера с вечно красной рожей выпивохи. Никого другого Лев Акимович и отпустить-то не мог — на носу были выпускные экзамены.
Ехали ночью, в плацкартном вагоне, бренчали на гитарах, выходили в тамбур курнуть, глотнуть дешевого портвейна и поцеловаться с тремя девчонками — среди «декабристов» «дам» было немного. Матвеич, так мы его сразу панибратски стали называть (мы же не в школе), смотрел на нас с отеческой добротой. Потом подозвал меня к себе и сурово молвил:
— Запомни, пацан, сызмальства. Гадость эту, что вы здесь лижете, в рот не бери. В ней одна отрава, душа от нее сворачивается. Накось вот, моего отведай, первачок, что твоя слеза.
Прикрывая полой пиджака бутылку, он ловко наполнил стакан мутноватой жидкостью и вместе с каким-то огрызком протянул мне. Что такое самогон, я уже, к своему солидному возрасту, знал, но пробовать не доводилось. И отец был по этой части строг, да и самого как-то не тянуло. До этого дня я, признаюсь, с отвращением, исключительно чтобы не выделяться среди одноклассников, изредка ходил с ними в пивную, где заставлял себя глотать горький напиток. Баловались мы и портвейном, но и этот напиток мне по вкусу не пришелся. И вот на тебе — полный стакан самогона. Я уж было начал на ходу придумывать какую-то отговорку, чтобы отказаться, но тут случилась, конечно же, Танька. У этой девчонки был талант появляться внезапно там, где ее вовсе не должно было быть. Об этом знала вся школа, но отделаться от Таньки было невозможно. В пьесе она играла эпизодическую роль какой-то престарелой княгини, но корчила из себя столько, будто на ней по меньшей мере держится если не все отечественное искусство, то уж наш спектакль — точно. Все мгновенно углядев, она зашипела аки змея: «Пушкин, не пей, не пей, я тебе говорю, Пушкин, все Нине Андреевне расскажу». Ну, этого я точно стерпеть не мог. Чтобы женщина мне указывала. И я махом, одним глотком, широко разинув рот, проглотил эту обжигающую нутро жидкость. Произошло непонятное: я не закашлялся до слез, не выпучил глаза, даже не поморщился. Как заправский боец из фильма «Судьба человека» в исполнении Сергея Бондарчука, нюхнул сухой огрызок и, выслушав от Матвеича поощрительно-восхищенное «могешь, пацан!», побрел к своему месту. Уснул я мгновенно и спал мертвецким сном, утром меня растолкали с трудом. На перроне Матвеич заботливо спросил: «Похмелишься?». Придав голосу уверенность и строгость, я ответил «Не похмеляюсь» и твердо шагнул к автобусу.
Мы возвращались в родную школу триумфаторами. Вместе с дипломом о первом месте я увозил с собой направление в театральное училище.
* * *
Воспринимая «направленца» как неизбежное зло, этюд на вступительном экзамене мне предложили для бездарных. Я должен был вбежать в аудиторию, где за столом сидели педагоги, и прокричать им, что в соседнем помещении пожар. В коридоре абитуриенты, каждый из которых считал себя по меньшей мере талантом, наперебой советовали мне орать погромче, выпучивать глаза и для вящей достоверности размахивать руками. Выслушав бесценные советы, я отворил дверь, ленивым шагом прошел на середину аудитории и, спокойно водрузившись на стул, спросил:
— Экзамены здесь принимают, или перейдем куда?
— А переходить-то зачем? — спросил известный всей стране актер, явно озадаченный таким нахальством.
— А в соседней аудитории — пожар, сейчас дым все глаза выест.