Мария смотрит с удивлением, и в глазах ее, готов поклясться, мелькает улыбка, которой и в помине нет на сжатых губах:
– Довольно странно нанимать на работу того, кто потерял сознание еще прежде, чем поздоровался.
Но ей и правда нужна помощь, так что она позволяет мне убедить ее, не преминув сообщить, что вообще-то у нее есть плотник, по совместительству один из сборщиков винограда, но он вернется только ко времени сбора урожая. Эти виноградники и все ранчо принадлежат ей, и конечно, рабочих у нее полно, но большая часть их – сезонные. Я объявляю, что приступлю к работе немедленно, но она настаивает отложить ремонт и починку до завтра. Я соглашаюсь.
Лжец. У меня ведь, вполне возможно, нет здесь никакого «завтра». Но я вынужден. Люди так делают. Никогда не способные знать наверняка, они обещают и строят планы, не имея на это никаких причин, кроме упования… Лгать Марии неуютно, неприятно, слишком уж она молчалива, слишком пристально и проницательно следуют за мной ее блестящие глаза под лиловатыми веками.
За обедом, в желании скрасить тишину, я болтаю о путешествиях, о том, что обычно интересно моим собеседникам, и действительно отмечаю, как она оживляется. Но в ответ она не поддерживает беседу, не бросается рассказывать о собственных поездках, не демонстрирует альбомы и на прямой вопрос пожимает плечами без тени сожаления:
– Я родилась в этом доме, в той комнате, что в конце коридора. И не была нигде дальше Рио-Негро.
Я киваю. И, скользнув взглядом по ее карамельной груди, вдруг вижу на цепочке рядом с крестиком кольцо. Вдова.
Мысли взвиваются, как опилки от порыва неосторожного ветра. Или я сошел с ума, или раньше кольца там не было: уж грудь-то я изучил внимательно. Крест помню, но не обручальное кольцо. Что это означает? Желание вызвать сочувствие или уважение? Намек на одинокую жизнь без мужской ласки? Наоборот, попытка защититься именем мужа, пусть даже мертвого, от меня? Любое из этих объяснений не годится, не вяжется, и я не перестаю подбирать разгадку, как ключ из связки у запертого замка, а тем временем обед заканчивается – в молчании. Вид кольца так поразил меня, что я не могу больше изобрести тему для болтовни и не могу сообразить почему.
Остаток дня я болтаюсь без дела по владениям Марии. Сама она, свистнув своей дворняге по имени Сила, укатила в город за покупками – на том самом белом пикапе, который проехал мимо меня сразу после пробуждения этим утром. Эх, если бы я тогда вскочил и дал знать о своем присутствии! Не было бы многочасовой жажды, тяжелой головы, солнечного удара… И хотя и продолжаю воображать альтернативное знакомство с Марией («Hola! Привет, подбросите до ближайшего города? – Я не в город, я на ранчо. – Хорошо, пойдет…»), что-то настойчиво твердит мне, что ее нога не опустилась бы на тормоз, а я так и остался бы махать рукой на обочине как дурак.
Женщины… Мой опыт по этой части довольно обширный и случайный, как у любого, кто не сидит на месте и обладает легким, общительным нравом. Их завораживает дух странствий, безошибочно улавливаемый ими за запахом моего пота, промасленных тряпок, которыми я вытираю руки, пока чиню их машины и газонокосилки, или дешевого пива в забегаловке: на хорошую выпивку заработать я не успеваю. Скучающие домохозяйки, неверные жены, официантки, портье захудалого придорожного мотеля… У меня нет времени на долгие ухаживания, и большинство из них на это готово. И хотя я всегда честно говорю, что мы, скорее всего, больше никогда не увидимся, я раз за разом читаю в их улыбающихся губах недоверие. Людям трудно поверить, что ими способны пренебречь, а женщинам в особенности. Так что я запретил себе гадать, какими словами они называют меня в своих мыслях после того, как я бесследно исчезаю на рассвете.
Вот и еще вопрос о бытии, ответ на который я не получил до сих пор: как выглядит мое падение сквозь пространство – со стороны? Что увидела бы лежащая рядом со мной женщина, если бы бодрствовала в тот момент, когда я проваливаюсь в мой странный бродячий сон? Ответа мне, вероятно, не раздобыть никогда. Не звонить же им потом из телефона-автомата с этим вопросом, в самом деле…
За ужином над столом витает неловкость, от которой я все еще не могу избавиться. Кольцо на цепочке смущает меня. После того как от лепешки с мясом и чили остаются крошки и красные разводы на тарелках, мы переходим на веранду. Зной уже спадает, на равнину стремительно обрушивается темнота, и небо слабенько подсвечивается лишь узким стареющим месяцем и осколками звезд. На веранде пахнет нагретой солнцем древесиной и незнакомыми цветами. Я не силен в ботанике, но мне чудится, что это запах Марии. Что все вокруг прониклось ее ароматом. Ее волосы выбились из прически, и она ненавязчивым жестом, в котором нет ни капли принужденности или дальновидных планов, распускает ленту, позволяя черным кудрям спуститься на ключицы. Сейчас на ней белый сарафан на тоненьких лямках, и во мраке вся ее фигура белеет призрачно и нездешне.
Она протягивает мне вино, и я откупориваю бутылку, разливаю почти черную жидкость по бокалам. Сорт мальбек, сообщает она. Мне это ни о чем не говорит, я вообще не разбираюсь в винах. Но это и правда отличается от других, мне хватает одного глотка, чтобы ощутить. Грубоватое, несдержанное, даже необузданное в своей терпкости, оно приносит языку и всей гортани вкус ягод, пряностей и дыма.
Мы пьем молча. В темноте тела Марии почти не видно, лишь сарафан, в плетеном кресле она сидит вполоборота, и на месте ее лица сумеречная зона. Кажется, ее взгляд устремлен в сад, впрочем, точно не скажу. И вокруг стоит такая ослепительная тишина, мне кажется, сам космос упал на землю. Потом я начинаю слышать стрекот цикад в высоких зарослях жесткой травы, которую еще днем опознал как пампасную. Конечно, мир отнюдь не молчит, не замер, все в нем по-прежнему полнится звуками и шорохами, но я не могу избавиться от ощущения космической тишины, через которую несутся планеты. Заговорить – почти преступление. Моя гортань пересыхает, и я делаю следующий глоток.
Провалов пока нет, и меня это радует и тревожит все больше. Три дня я живу на ранчо Марии, ремонтирую ограду, крашу дверь пристройки, чиню старый мотоблок и комбайн, сколачиваю ящики для нового урожая. Ночую я в сарае, на продавленном матрасе, набитом всякой ерундой. Не соломой, конечно, все-таки на дворе двадцать первый век, но распотрошить его я не решаюсь. Возможно, чтобы не разочароваться. По ночам рука ноет, и я долго ворочаюсь, пристраивая ее то так, то эдак, пока матрасная набивка колется и впивается в ребра. Что делать, с таким образом жизни мне не грозит не только ожирение, но даже мясистость: я худ, как кузнечик в засуху.
В миле к западу от дома течет речушка. Плавать в ней я так и не насмелился, потому что не знаю, что за живность там водится. Но в Южном полушарии надо держать ухо востро, природа здесь диковата и не терпит присутствия человека, особенно такого непосвященного, как я. А впрочем, природа везде одинакова в двух своих качествах: красоте и недружелюбии. Моюсь я в летнем душе на задах хозяйственного двора, и этого вполне довольно. На второй день, воспользовавшись старым станком, забытым в сарае, должно быть, сезонным рабочим, я по привычке отбрасываю прочь брезгливость и выскребаю щеки и подбородок до синевы. Наконец-то чувствую себя человеком, а не отребьем. Мне не по себе, что Мария видела меня не в лучшем состоянии, но сожалеть – дело пустое. Блага цивилизации созданы не для мне подобных, если подобные мне вообще существуют. Я давно перестал задаваться вопросом, что стало со мной, в чем причина моего проклятия. К своему совершеннолетию я не натворил ничего предосудительного, по крайней мере настолько, чтобы Бог наказал меня так сурово. Знавал я куда худших людей. Фаталист поневоле, я лишь смиренно принимаю свою долю и надеюсь когда-нибудь все понять. Хотя шанс сдохнуть в канаве для меня намного выше вероятности оседлать истину.