Дневной сон, как утверждают его адепты, очень способствует здоровью и пищеварению, поэтому народ взвыл, требуя положенного бутерброда, но архангел-физкультурник был неумолим, только разрешил наполнить фляги ледниковой водой, а потом погнал всех вниз, чтобы успеть выполнить норму движения до ночи.
Сначала они почти бежали вниз с крутого откоса, по высокой луговой траве, усеянной мелкими желтыми и голубыми цветами, потом вышли на тропу по узкой скале между двумя глубокими обрывами и осторожно выбирали путь на покрытом пылью известняке, потом добрались до просторной поляны, откуда открывался неописуемый вид на далекие хребты гор, покрытых лесом, и там долго фотографировались у кряжистой сосны, росшей на краю обрыва, на огромных валунах, разбросанных по траве, и на всех панорамных местах. Потом он передал рюкзак враз помрачневшему Марченко, отцепив его от крутощекой фигуристой оторвы с быстрыми, согласными на все глазами, и рванул вперед, в голову колонны, где следующие пять километров прошагал рядом с проводником, практически в одну ногу. Походы Гелий любил, еще в студенчестве вместе с геологической партией, где подрабатывал летом, мог легко махануть пешедралом и тридцатку километров в день. Когда солнце повернуло на ночь и начало нырять за верхушки гор, из-за поворота дороги показалась крыша базы, и физкультурник затрубил сигнал остановки на ночлег.
Ночь упала мгновенно, как это всегда бывает на юге, как будто кто-то неизвестный выдернул провод из розетки, и ослепительная бело-красная полоса света над горами потухла, как люминесцентная лампа, – накал ушел, но раскаленная спираль облаков над горами медленно остывала, потом мигнула раз, два и пропала в темноте.
Глаза привыкли не сразу. Сначала видны были только темные пятна фигур людей, рассевшихся за столами с едой, на улице. Только огоньки сигарет висели в темноте раскаленными угольками, бросая отсвет на губы и носы, потом разгорелись свечи на столах и в свете их проявились лица. А потом тот же неизвестный зашвырнул наверх пригоршню звезд, которые заиграли в остывающем воздухе протяженными острыми гранями далекого голубоватого света, купол неба провалился в бесконечность, и вдруг стали слышны голоса.
Быстро похолодало, и все полезли по сумкам за брюками и свитерами, а потом сгрудились у костра и долго, пока на гитаре у Карлуши Миллера не лопнули струны, пели что-то из пионерского детства, потихоньку теряя пару за парой, быстро растворявшихся в темноте, за освещенным костром кругом травы.
Он прятался от Ольги все это время, до привала. Он сознательно старался не оборачиваться, не искать ее глазами, не бросался помогать ей на спуске, уходил вперед, потому что боялся того, что начиналось, потому что боялся того, что обязательно будет после.
Карлуша посидел рядом с ними, самый взрослый в их компании человек и самый молчаливый и спокойный, пошуровал в костре кочергой, пуская в небо залпы лохматых искр. Он не ожидал того, что не могло случиться, и не хотел сердиться на Ольгу, которой понравился Энгельс, а не Карл, поэтому вздохнул и засобирался на базу, окошки которой еще светились в темноте тусклым светом керосиновых ламп.
И они остались около костра одни. В ней не было и капли того глупого самомнения, отчаянной бесшабашности, грубой раскованности, которые переполняли головы ее подружек по отряду, тех, кто без тени сомнения и даже с каким-то вызовом позволил увести себя в темноту. Она сидела, обхватив плечи руками, сгорбившись, и он решил, что ей холодно, и укрыл ее одеялом, и даже приобнял за плечи, а она не сопротивлялась и прислонилась к нему. И так они долго просидели, пока он не начал целовать ее и вдруг увидел, что она плачет. Она зашептала отчаянно, что не знает, почему так случилось, и чтобы он не думал, что это из-за него, и что она очень-очень хорошо к нему относится, но у нее всегда все не так, как у других, и вообще ей не надо было ехать сюда, потому что знала, чем все кончится, и что ей ничего и не надо, но он не такой, как другие, и ее потянуло к нему, и пусть он не обижается на нее, потом замолчала, повернулась к нему, обхватила крепко руками и начала целовать его сама, так сильно, что ломило в зубах. Они сидели у затухающего костра, и та сила, что толкала их друг к другу, начисто исключала осторожность и стеснение. Он чувствовал, как ее влечет к нему – это ее стремление было таким сильным, таким явственным, необычным и таким грубым неожиданно, что он почти покраснел, когда услышал свой нутряной глубокий рык, который потряс его, а потом неожиданно его начало трясти, как будто в мучительном ознобе, и подступило знакомое удушье, и он, задыхаясь, отстранился от нее инстинктивно, не в силах объяснить ничего вразумительно, и только бормотал какие-то извинительные слова.
Ольга, застыв, немного посидела молча, потом резко поднялась и опрометью убежала на базу. Он не знал, как быть дальше, накинул на плечи одеяло и ушел на край обрыва, на камни, где и провел остаток ночи.
Костер прогорел, пламя втянулось в багровые угли, которые начали покрываться сизым налетом пепла. Они еще долго мерцали своей раскаленной сердцевиной, а потом умерли, и густая темнота наконец смогла укрыть всех одиноких.
Утром с моря нагнало облаков, сначала ватных, белых, и идти без палящего, как сумасшедшего, солнца стало полегче, но очень парило и привалы становились все чаще и продолжительней.
Тропинки потихоньку сошлись в проселочную дорогу, наезженную какими-то повозками, но идти приходилось по обочине, остерегаясь обильных лошадиных каштанов и коровьих лепешек.
Ольга спряталась от него в толпе оживленно галдящих девчонок – даже натянула на голову вместо серенькой косынки широкополую, как у Мичурина, шляпу, – а он никак не мог найти повода, чтобы подойти к ней и хоть как-то объясниться.
Колонна почти догнала поднявшее несусветную пыль стадо коров, с задранными вверх хвостами над покачивающимися с боку на бок задницами – в этом жесте коренных крымчанок чудилось нечто ужасно пренебрежительное по отношению к ним, шляющимся без дела туристам. Видимо, эта мысль пришла в голову не только ему, потому что народ резко затормозил и начал так хохотать и свистеть, что коровы немедленно перешли на галоп, их огромные вымена, не успевая, взлетали по сторонам, как надутые резиновые перчатки. Растерявшийся пастух, мирно спавший в седле пузатой лошаденки, чуть не свалился на землю от неожиданности, завопил благим матом и, щелкая бичом, помчался за ними останавливать.
С горы затрубил Михаил, разворачивая их на тропинку в сторону от дороги и дальше на крутые ступеньки до входа в пещеры. От одного вида черной дыры, из которой веяло явственной прохладной свежестью, у него налился чугуном затылок, и пока раздавали и зажигали факелы, он стоял, разглядывая длинный темный ход в глубину горы, который вел в грот с подземным озером и пытался справиться с собой, соблазняя воображение виденной по телевизору картинкой прохода по пещерам среди свисающих вниз каменных узорчатых пик сталактитов, с которых падало множество прозрачных капелек воды, переливающихся в свете фонарей драгоценным блеском. Но ужас оказался сильнее. Растерянно улыбаясь, он стоял у входа, пропуская вереницу товарищей мимо себя, что-то подсказывая, куда-то направляя, вручая очередной зажженный факел, вовсю втянувшись в роль заботливого помощника физкультурника Михаила, пока не увидел Ольгу. Она прошла мимо, опустив глаза, а он сказал ей что-то веселое и ласковое, и, видимо, голос выдал его, потому что, отойдя на несколько шагов, она внезапно тревожно оглянулась, внимательно посмотрев на него. Он махнул ей в ответ приветственно рукой и, сжав зубы до боли, все же заставил себя войти в дыру и даже прошел десяток шагов вовнутрь, но как только ход круто пошел вниз, заметно сужаясь и теряя в высоте, в висках у него заломило, на лбу и спине выступила испарина, а потом отказали, ослабев, ноги. Он присел у стены, пытаясь переждать приступ и успокоиться, чтобы пройти этот путь, чтобы никто не догадался о его страхе, но одна мысль о том, что над головой висит гора тысячетонной тяжестью, парализовала его волю.