Впереди, между подстриженными боскетами, слишком высокими, чтобы можно было взглянуть поверх них, бежит дорожка из светлого гравия. Он идет по ней, ибо больше идти некуда. Проходит мимо фонтана, в его чаше уже нет воды, зато полно палой листвы. Жан-Батист замерз и неожиданно чувствует усталость. Натягивает редингот. Дорожка раздваивается. Теперь куда? Между дорожек стоит небольшая увитая зеленью беседка с полукруглой скамьей, а над скамьей каменный амур, покрытый пятнышками лишайника, целится стрелой в того, кто сядет под ним. Жан-Батист садится. Снимает печать с бумаги, которую дал Лафосс. Там записан адрес дома, где ему надлежит снять жилье. Развязывает кошелек и высыпает на ладонь несколько тяжелых монет. Сто ливров? Или чуть больше. Он рад – чувствует облегчение, – ибо уже несколько месяцев живет на остатки своих скудных сбережений, задолжав матери и кузену Андре. В то же время он понимает, что эта сумма не свидетельствует об особом расположении министра. Ясно, что все просчитано точно. Это плата человеку, которым он теперь стал – подрядчику, государственному наемному работнику, разрушителю кладбищ…
К скамье слетелось около дюжины воробьев, распушивших на холоде свои перышки. Он смотрит, как они, мохнатые, прыгают по камням. В одном из карманов редингота – достаточно поместительном, чтобы отправить туда всех этих воробьев, – осталось немного хлеба, который он ел на завтрак в потемках, сидя верхом. Он кусает хлеб, жует, потом отрывает корочку и крошит ее большим и указательным пальцами. Склевывая крошки, птички словно танцуют у него под ногами.
Глава 4
На Рю-де-ля-Ленжери, на стуле, поставленном справа от окна в гостиной второго этажа, осторожно покусывая нижнюю губку, Эмили Моннар – которую все зовут Зигеттой – наблюдает, как на Рю-Сен-Дени, Рю-о-Фэр и на рынок Ле-Аль опускаются сумерки. Рынок, конечно, уже давно закрылся, съедобные отбросы унесены теми, кто ими обычно питается. То, что осталось, – мусор, состоящий из грязной соломы, рыбьих внутренностей, кроваво-красных перьев, зеленых листочков, срезанных с цветов, которых привозят с юга страны, – унесет ночной ветер или завтра на рассвете рассеют метла и струи воды. Эту картину девушка наблюдает всю жизнь, и она ей никогда не надоедает: рынок и – прямо напротив окна – старая церковь кладбища Невинных и само кладбище, правда, уже несколько лет на кладбище ничего не происходит, лишь пономарь с внучкой иногда проходят к воротам, или, еще реже, появляется старый настоятель в синих очках, про которого, кажется, все просто забыли. Как ей не хватает прошлого! Медленно бредущих процессий, которые разворачивались перед церковными дверями, исполненных скорбью людей, склоненных и прижавшихся плечами друг к другу, погребального звона, качающегося гроба, бормотания молитв и наконец – апофеоза – момента, когда упокоившегося мужчину, женщину или дитя опускают в землю, словно давая ей положенную пищу. А когда все уходили и на кладбище вновь становилось тихо, она была на своем месте, настороже, ее лицо виднелось у окна, будто она чья-то сестра или ангел.
Вздыхая, Зигетта вновь смотрит на улицу, на Рю-о-Фэр, видит, как мадам Деспру, жена булочника, идет мимо итальянского фонтана и останавливается поговорить с вдовой Ари. А там, у рыночного креста, маячит пьянчужка Мерда. Вот и Бубон, корзинщик, который живет один в задних комнатах собственной лавки на Рю-Сен-Дени. А там, в конце Рю-де-ля-Фромажери, появляется та женщина в красном плаще. Мерда ей что-то крикнул? Ему, должно быть, приятно оскорбить существо ниже его самого, но женщина не останавливается и не оборачивается. Она давно привыкла к таким, как Мерда. Какая же она высокая! И как прямо держится – просто невероятно! Теперь какой-то мужчина обращается к ней, хотя предпочитает делать это на расстоянии. Кто он? Не может быть, неужели Арман! (Или следует сказать: очень может быть, что это Арман!) Но вот они расходятся и оба исчезают из виду. Когда станет темно, некоторые из тех мужчин, кто при свете дня дразнят и оскорбляют женщину, побегут за ней следом и договорятся о встрече, о свидании в какой-нибудь съемной комнате. Ведь обычно это так делается? А уж когда они окажутся в комнате одни… Ах, она представляла себе, чем они там занимаются, видела в мельчайших подробностях и даже в одиночестве своей освещенной камином спальни ужасно краснела от этих картин, от греховных помыслов, в которых следовало бы исповедаться отцу Пупару в церкви Святого Евстафия, что она и сделала бы, если бы отец Пупар не был так похож на ошпаренную свинью. Почему в Париже нет красивых священников? Кому охота исповедоваться уродам?
– Что-то интересное видела на улице, дорогуша? – Мать, держа свечу в пухлой руке, остановилась у нее за спиной.
– Да нет, пожалуй.
– Нет?
Мадам Моннар останавливается позади дочери, гладит волосы девушки, рассеянно накручивая на палец их приятную густую массу. На Рю-о-Фэр фонарщик приставляет лестницу к фонарному столбу напротив церкви. Они молча наблюдают за ним – как он аккуратно поднимается, просовывает руку с вощеным фитилем в стеклянный фонарь, как тут же расцветает желтый цветок, и фонарщик быстро спускается вниз. Когда мадам и месье Моннар поселились в этом доме, на улице совсем не было фонарей, а на Рю-Сен-Дени их было очень мало. Тогда Париж был темнее, но все привыкли так жить, давно приспособились.
– Боюсь я, – говорит мадам, – что наш новый жилец потерялся. Он ведь из деревни приехал, очень сомневаюсь, что он найдет дорогу, когда вокруг столько улиц.
– Он может кого-нибудь спросить, – говорит Зигетта. – По-французски-то он, наверное, разговаривает.
– Конечно, разговаривает, – неуверенно отвечает мадам.
– Мне кажется, он очень маленький и очень волосатый.
Мать смеется, прикрыв рукой рот и мелкие коричневые зубы.
– Что за нелепость! – говорит она.
– А ест он, – продолжает Зигетта, которая с детства была подвержена такого рода странностям, иногда забавным, иногда тревожащим, – одни яблоки и свиные ножки. И руки вытирает о бороду. Вот так.
Она показывает, как, водя скрюченными пальцами под своим округлым розовым подбородком, но тут, грохоча деревянными сабо, входит служанка.
– Ты никого не видела, Мари? – спрашивает мадам.
– Нет, – отвечает та, с мрачным видом остановившись в дверях. Ее молодое и крепкое тело напряглось, словно в ожидании какого-нибудь обвинения.