Задерживались у входа в лавки. Беседовала непринужденно с людьми, встречаясь с ними на многолюдных площадях и в узких переулках. Показывала мне дома какой-то дикой, непривычной красоты, свободно ускользающей от взора неспособного понять и ощутить причудливую форму, которую и дерево, и камень обретают много лет спустя после конечной обработки. Я посетил запретные места, был в недоступных уголках, которых никогда бы не познал, не будь ее со мною рядом.
Когда же мы достигли конечной точки нашего пути, то с удивленьем обнаружил: тень ее, совсем недавно столь длинная, теперь едва касается ее сандалий, нет больше капель утренней росы, они исчезли: полдень. Мы были вместе очень долго, но часы сложились в краткий миг.
Ее эль-Рьяд мне поначалу показался огородом, прохладным, мелким палисадом, наполненным плодами и цветами. Так странно обнаружить в самом чреве причудливо изогнутых проулков, узких, темных улиц дворик в сердце восхитительного дома, покрытого божественной мозаикой. Вдруг нежданно открыть подобный дом в портовых закоулках.
В нем затаился патио, заросший цветами, они сливались в концентрический узор, где каждый круг был ярче и сочней соседнего. Круги свивались, переплетались меж собой, мешая аромат и краски. А многоцветье лепестков рождало прихотливый узор, в котором словно был один-единственный причудливый цветок, заполнивший собой пространство сада.
Мне показалось, будто бы весь дом живет единой целью: взрастить и сохранить сокровище — цветок, а город призван защитить его, воздвигнув стены вокруг последних лепестков секретного эль-Рьяда. Город для меня обрел другие очертания. Как если б я проник в просторный, необъятный сад и захотел бы в нем остаться. Остаться навсегда.
А в самом сердце Могадора Хассиба в одно мгновенье стала центром бесконечных центров, рожденных в этом новом мире. Я не уйду отсюда никогда. Пока она не пожелает, не решится. Недели сливались плавно в месяцы, и каждый миг я проживал в счастливом изумлении. Счастливый, изумленный пленник.
Я научился слышать город, распознавать его шумы и ежедневный гомон. Он проникал сквозь жалюзи на окнах. Все окна созданы, чтоб слышать голоса снаружи, а не смотреть бесцельно на их хозяев. В конце концов мы начинаем жить, обернутые с ног до головы шумами, голосами улиц.
Я совершил открытие. Хассиба получала неземное наслаждение, внимая звукам. Не только музыка ее пьянила. Живые голоса проулков, голос живого города — все превращалось для нее в мелодию, которая завладевала без остатка ее вниманием и ожиданиями наслаждений. Покорно приходилось мне нашептывать на тысячи различных голосов слова, которые она желала слышать. Признавалась, что голос мой — змей-искуситель, соблазняющий ее. Тогда прозрел и я. Сохранил неизгладимое воспоминание об этом. Догадался: владело ею страстное желание, чтобы я оборотился в бестелесный голос.
В те дни — а может быть, недели, кто знает, может, месяцы, не помню, — мы отдавались ясному, взаимному желанию и страсти, нимало не заботясь о том, что станется потом, что будет впереди. Я лишь хотел продлить мгновения до бесконечности. Наши желания совпали. Лишь изредка мне приходила мысль: когда-нибудь, рано или поздно, наступит час и я уйду. Хассиба негодовала, когда случалось слышать это. Бушевала, словно я пытался всех предать или разрушить притяжение, которое сближало нас и порождало в нас взаимное желание. В конце концов я смирился, свыкся с мыслью: я оставлен здесь навечно, заточен любовью. А этот властный гнев мне обернется счастьем.
Прошло четыре месяца, когда она почувствовала под сердцем сладкое бремя. Уже прошло со дня кончины ее отца немалый, ровный срок: девять месяцев. Я был счастлив безмерно. Она, конечно, тоже.
Новая реальность, нашедшая убежище в любимом лоне, принесла ей известие в честь отца, во славу и память его. Могущественный экзорцизм, обряд и заклинание его смерти. Я наслаждался вместе с ней этим великим событием и счастьем. К тому же, когда мы заводили разговор, я понимал: влечение, ненасытность, вожделение многократно возросли, не ведая границ. А перечень желаний, уснувших до поры под сладким бременем, превратился в бесконечный список. Все запахи и вкусы давно известных блюд и фруктов, звуки — все несло с собой и новых ощущений сонмы, и удивительные наслаждения. Казалось, именно они рождают поцелуй и ласки.
Как странно: добрая часть недомоганий, которые приходят вместе с беременностью, обрушилась лишь на меня. Мне суждено было познать и тошноту, и кислую изжогу, и даже необъяснимые капризы первых трех месяцев. Хассиба утверждала, что прежде никогда не чувствовала себя так хорошо. Мне казалось, никто и никогда не в силах угасить в ней пламя чарующего эротизма.
И когда я меньше всего того ожидал, ее желание овладеть мной сошло почти на нет, чего я долго не мог ни понять, ни осознать.
* * *
Долгие месяцы страстного вожделения, безбрежных райских кущ, глубоких борозд, отпечатков, оставленных навсегда и навечно ее обнаженным телом во мне, внутри меня, в моей душе, оставленных навсегда и навечно ее пытливым, изворотливым и ловким разумом, одарили меня богатством — одной-единственной фотографией.
Этот оттиск, он остался со мной, он был подле меня, он стал мне утешением и отрадой, когда она исторгла меня из чрева своих желаний. Скромный листок бумаги, запечатлевший ее образ, отдалил от меня, от моего тела, от моего телесного ощущения лавину счастья, которая рождалась во мне при мысли о ней, при воспоминании о ней, лавину горестной тоски, от которой перехватывало дыхание, — тоски от невозможности обладать ею. Подолгу разглядывать фотографию стало моей привычкой.
Однажды, в девятины, она разбудила меня, окликнув. Каждое утро она будила меня, едва коснувшись кончиками пальцев или губами, молча. Но тогда она сказала мне:
— Хочешь увидеть меня без татуажа?
Ответил, что не хочу, что она мне нравится с татуажем. Рисунок был нанесен хной — краской, изготовляемой из растения, которое, согласно Корану, произрастает в райских кущах, среди пальмоподобных ладоней, пальцев. Узоры на ее руках — восхитительная геометрия, словно точная карта идеального города. Мне нравилось неспешно, кропотливо теряться в закоулках этой карты ее тела.
И татуаж тем более казался подобием кожаных одеяний, под которыми скрывалась, оставаясь незримой, нагота. Это было всего лишь пересечение линий, простых, незамысловатых линий, но их узор порождал вокруг нее сакральную ауру, священную сферу, где она была и новоявленной юной богиней, и моей многоопытной жрицей.
Будто не слыша меня, она продолжала разыскивать, что же еще готова мне показать. Из глубин дощатого сундука, чьи доски когда-то были благоуханным деревом, которое в Могадоре называют туя, из сундука, покрытого искусным маркетри, она извлекла сверток великолепнейшей материи. Внутри с величайшей предосторожностью хранилась фотография. Казалось, та была очень старой, но безупречно сохранилась в еще более древней рамке. На ней она — нагая, и словно фото сделано лишь мгновение назад. На голове повязка белоснежной ткани с вытканными на ней цветами. Ткань не раз я видел над ее кроватью и, бывало, держал в руках. А иногда она меня ласкала бахромой, кистями этой ткани.