Хотя давно уже наступила ночь, в здании вокзала сновала темная, спешащая куда-то толпа. Несколько железнодорожных служащих, за покрытым красным сукном профсоюзным столом, что-то громко кричали в мегафон. Среди бродяг, расположившихся на полу, была старуха в белом, с длинными желтыми космами, свисающими ниже пояса. Растянувшись на тележке для багажа, она смотрела по сторонам, блаженно улыбаясь. Из-под юбки тек ручеек, собираясь в лужицу.
Он вышел на площадь. Внезапный гул, ужасный непрерывный скрежет, как от заводских станков. Поначалу невозможно понять, откуда он. Площадь ярко освещена, на деревьях иллюминация, желтые, зеленые, синие огни. Время от времени с ветвей темным облаком поднимались птицы, шумно летали по кругу, возвращались и тяжело садились на деревья. Они ошеломленно галдели, разъяренные искусственным светом.
Это был Рим, столица. Посреди дороги, широко расставив ноги, как лошадь, мужчина справлял нужду. Слышался стук струи о каменную мостовую.
В Риме он посещал партийные собрания, два раза в неделю ходил к психоаналитику, по вечерам навещал друзей-интеллектуалов, прогуливался. Город, казалось, был охвачен чумой. Крупные серые крысы бегали по тротуару, останавливаясь на кучах мусора, гниющих на солнце. Днем шум и уличное движение были, как раньше, но каждый торопился по-своему, бдительный, недоверчивый, закрывшись в футляре костюма, как в доспехах. Ночью город, по сравнению с прошлым, явно менялся. В барах и кафе с лязганьем опускались железные шторы, и улицы становились пустынными, как во время комендантского часа. По тихим улицам центра с воем проносились полицейские машины, время от времени какая-нибудь из них останавливалась, скрипели тормоза, хлопали двери, из нее выпрыгивали мужчины, вооруженные автоматами, криками заставляя редких прохожих прижиматься к стене и стоять с поднятыми вверх руками, потом снова запрыгивали в автомобиль и, рванув с места, исчезали.
Чума носилась в воздухе; неосязаемая, невидимая, она могла поразить в любом месте, в любой момент. Газеты и теленовости показывали изображения жертв и листовки с фотографиями террористов, во всех домах на экранах мелькали одни и те же люди в белых халатах, неровным шагом бегущие с носилками к машинам скорой помощи, негодовали политики, шла траурная церемония.
На окраинах на скамейках и пустырях находили мертвыми молодых людей с разбросанными вокруг шприцами; в одной из северных стран десятки людей стали жертвами утечки токсичного газа. В мире шли кровавые войны, жестокие диктатуры продолжали арестовывать, сажать в тюрьмы, пытать беззащитных людей, которые бесследно исчезали; матери пропавших протестовали в длинных шеренгах с плакатами в руках; изможденные дети со вздутыми животами и огромными от голода глазами болели и умирали… Но все это больше не имело значения. Надо было уничтожить чуму в нашем собственном доме. Все вместе, объединенные пространными соглашениями крупными коалициями историческими компромиссами, все вместе партии государств профсоюз массы рабочий класс Всеобщая итальянская конфедерация промышленников легионы карабинеров все полицейские участки Италии государственные институты с президентом республики во главе, все вместе, против террористов марксистско-ленинских бригад, с их пролетарской справедливостью империалистической системой мультинациональных корпораций сердцем государства, которое надо вырвать, с их автоматами Калашникова стратегическими резолюциями штабами, с их геометрической прогрессией квартала улицы перекрестка. Наследники 68 года, они говорили, чем это кончится. Все повторяется: движение 1919 года[5], мелкобуржуазное бунтарство, насилие, рождение фашизма. Вина крылась в самом Проекте. Мало-помалу Проект превращал людей в фашистов, членов «Красных бригад», сталинистов, полпотистов[6]. Иметь «серьезные» проекты, пытаться осуществить их, все это привело к виа Фани. Надо было бить себя в грудь, каяться, быть послушным и слабым, отдаться состраданию к пережитому, вернуться к Первопричине, жить отблесками былого и чаяниями.
Он прогуливался по улицам Рима. Он приехал, чтобы найти себя и стать участником событий, и не было ничего, за что стоило бы сражаться. Не было больше и врагов. За исключением небольшой группки отчаявшихся, которых раньше или позже истребит Государство, не должно больше быть врагов, ни внешних, ни внутренних, писали они. Надо было остановиться, начать новую жизнь, в созерцании и припоминании сути бытия, без надежд и тревог.
Все бежали с тонущего корабля. В трюме становилось все больше чумных крыс, и теперь уже они заполонили весь мир. Значит, правильно было пустить его ко дну.
Коллеги по университету, которые прежде ратовали за приоритет критики политической экономики, теперь открыли приоритет поэзии, отождествили этику и эстетику. С улыбкой или чуть печально они смотрели на него с высоты собственного непостоянства и с видом превосходства хлопали по плечу. Они радостно присоединялись к молодым поэтам, перешептывались между собой, когда он проходил мимо, чуждый им, испытывающий неловкость. Они говорили об аскезе и гедонизме, о магнетической цепочке вдохновенных, заговорщиков, соучастников, бесноватых, дионисийствующих. Они цитировали «Иона»[7]Платона. Утверждали, что поэты были посланцами богов, ощущали себя посланцами посланцев. Их притягивала бездна безосновательности, на ее краю они говорили, что нужно радостно гоняться за бабочками божественной красоты.
Все — профессора, поэты, рапсоды, слушатели — все открыли красоту слабости, удовольствие децентрализации, очарование потерянности. Они наблюдали бессилие разума и невозможность предвидения, утрату и смещение значений; говорили об этом как о давно желаемом достижении. Мысль смеялась над собственной немощью.
Итак, заживив раны, они шли, сорок тысяч, под аплодисменты толпы, грудью вперед, в белых воротничках и галстуках, серых костюмах и синих шарфах, по улицам Турина, гордые, притихшие, с зонтами и плащами, перекинутыми через руку, маленькие вожди в поисках переквалификации.