Я листаю эти дневники, потому что они опять свалились с книжной полки вместе с вырезками каких-то рецептов и выкроек и кальками от дедушкиной диссертации. Сколько помню себя, мы таскаем этот хлам с квартиры на квартиру. Все надо выкинуть, но когда вспоминаешь морщинистые пальцы, так нежно перебиравшие и расправлявшие помятые страницы, как-то неловко становится, пусть лежат. Бабушка уже умерла. Надо было похоронить дневники вместе с ней, но закрутились, забыли. Теперь все равно окажутся на свалке, рано или поздно. В Китае дед строил какой-то мост. Никто не знает, что случилось. Я думаю, его арестовали, но не сообщили семье. Как вредителя. Что-то наверное не так рассчитал. Бабушка ждала его до самой смерти. Может, я ошибаюсь на его счет. Но меня бесят его дневники, эти двадцать шесть тетрадей, за которыми не видно человека. Постный дневник, дневник Коммуниста. Сама я никогда не вела дневников, даже в юности, вот разве что теперь. Теоретически я люблю чужие дневники, жаль, редко встречаются. Я уверена, что если кто-то пишет, то не исключает, что кто-нибудь это прочтет, может быть даже в тайной надежде, предвкушая. У нас в классе был один мальчик, у которого на внутренней стороне бедра, возле паха, был странный пупырчатый нарост, синий, напоминающий петушиный гребень. Его совершенно не было видно под одеждой, но этот Дима иногда свой нарост кому-нибудь показывал, даже некоторым девочкам. Видимо, это давало ему ощущение своей необычности, исключительности.
Или не так. Наоборот. Ему было стыдно, но он не мог постоянно скрывать свой уродливый орган, нужно было иметь сообщников, доброжелателей, которые принимали бы его таким как есть, вместе с синим органом. Возможно, он просто был творческой личностью и ему хотелось показывать чудо-гребень. Когда в последних классах школы я посещала литкружок при Доме литераторов, я видела, что многие молодые авторы стесняются, отдавая на рецензию свои произведения. Что-то лепечут про не судите строго и про первую пробу пера, и сами ведь понимают, что это действительно никак, но все равно отдают. И эти произведения — их тайный, странный и бесполезный орган, который вполне можно уничтожить или спрятать и никому не показывать, но нет, нет, нет — с ним невозможно расстаться, пусть лучше поругают, пусть. Вот видите, какой у меня ужас? Да, ужас, действительно… Вот так, вот так уж вышло, понимаете, что поделать, мое, неотъемлемое, ну спасибо, что на него посмотрели… И сразу как-то легче становится. А дед все скрыл. И молодчина. Не за что зацепиться. Он тоже записывал только слова.
Однажды мы с мамой гостили у ее подруги в Ивано-Франковске, мне было тринадцать лет, дочке маминой подруги — четырнадцать. Мы с ней ходили курить на старое кладбище, на «цвингер» — так его называли. Пошел дождь, и мы укрылись в одном из склепов. Там валялась вымокшая и разбухшая тетрадь без переплета, но буквы, написанные шариковой ручкой, почти не были размыты. Свой трофей мы назвали «Дневник ревнивца». Мы смеялись до слез, потом еще страшно поругались, останется ли дневник у Нади (так, кажется, звали эту девочку) или я заберу его в Москву. Какой-то пятидесятилетний мужик в подробностях описывал, как он ревнует и подозревает свою жену. Начиналось все с празднования их серебряной свадьбы, на которой он что-то там заподозрил, дальше он стал следить за ней, завел собаку, чтобы иметь возможность разгуливать по ночам, не привлекая внимания. Любовника жены он так и не обнаружил, но, похоже, совсем спятил. Он сладострастно фантазировал, как и где они это делают, что говорят, как он им отомстит. Жена, похоже, и не подозревала, с каким маньяком живет, хотя обычно супруги друг друга стоят. Мы не поделили эту смехотворную вещь и в день моего отъезда разорвали на мелкие кусочки, чтоб никому не досталась.
* * *
Один я, как дурак, в пиджаке. Ковров вообще сидит в одной майке, шутя обмахиваясь веером, предложенным ему какой-то малышкой. Поразительно, что девочкам детсадовского возраста красят губы. Толстяк Таранов страдает — два раза уже бегал в туалет выжимать рубашку. Хотя, может быть, это нервное. «Не желают ли члены советской делегации, чтобы после банкета их обслужили женщины? В номерах?» Разумеется, все отказались. Кроме Зорина. Поразительно, такой тихоня-очкарик, а не испугался. Якобы он холост, и раз китайские товарищи предлагают, и все такое… Таранова чуть удар не хватил, такой позор! Он объявил Зорину бойкот, но, похоже, никто не соблюдает. Черт его знает… Денисенко тоже явно не прочь, просто боится. Все его сальные шуточки и анекдоты говорят сами за себя. На войне вообще про это не думали, четыре года без женщины — и ничего, хотя Колька Дмитрук бегал налево, конечно, ну так то на войне… Денисенко наверняка не воевал, Котов тоже, молодые еще… Ладно бы еще нам с Котовым предлагали, мы с ним полгода уже без отпуска… хотя почему? К Котову жена приезжает, да… был бы Иришке уже годик, хотя нет, это опасно, Валя права… А этим-то, из комиссии? Приехали на три недели, осмотрели объект, выпили-закусили, покатались по экскурсиям, а теперь еще женщин им нате-пожалуйста. Поразительно. У них же есть закон — за внебрачную половую связь отправляют в трудовой лагерь, на перевоспитание, точно, Вей-дин рассказывала. Отменили? Вряд ли, скорее всего это восточное гостеприимство, знак особого уважения к советским коммунистам… Может, подойти к этому… Танхою, сидит там один. Он по-русски ничего выучился, понять можно, я так на китайском никогда не заговорю, это уж точно. Немецкий пять лет изучал, а толку? Экзамен сдал на отлично, а заставь поговорить с кем-то — и трех слов не свяжу… нет таланта, похоже. Танхой с детьми теперь возится… Все это смешно, но если попробовать рассказать Валюше, задаст она мне взбучку, скажет — сами дали им повод. Такое ведь и в голову не придет советскому человеку. А эти несчастные рикши? В пятидесятиградусную жару одни люди тащат в колясках других, совершенно бессовестных. Другая культура, нам этого не понять. Приглашают в зал. Как всегда, столы ломятся от блюд. Как можно столько есть в такую жару? Так… где же моя новая переводчица? Опять забыл имя. Ага, вот, машет мне. Она ничего, такая… сдержанная.
— Алексей Григорьевич, пойдемте, там уже рассаживаются.
— Надо же, вы говорите совсем без акцента, э-э… простите, это от жары, у вас такое музыкальное имя… а я никак не запомню.
— Сян-цзэ. — Она улыбается. — Если так сложно, вы можете звать меня Светой.
— Светой? Нет, ну зачем Светой, вы же не зовете меня А-Гри, одну секунду, я сейчас запишу и…
Она смеется:
— Меня так называла мама, моя мама русская.
— Да что вы?! Теперь все понятно… А на каком языке вы думаете?
— Ну, это смотря о чем…
Интересно, после такого обжорства можно еще что-то делать с женщиной? Непостижимая нация. Ага, Денисенко поменялся местами с Котовым и пристает к переводчице. Скот. Могу себе представить, что он ей шепчет. Надо ему сказать, чтоб заткнулся. Хотя зачем? Вдруг ей нравится? Сян-цзэ, Сян-цзэ… запомнил. Или теперь я должен называть ее Светой? Или Светланой? Но это фамильярно, у них же нет отчества… Похоже, Зорин вообще не пьет. Вот он, тихий омут. Тосты, тосты… Кого там опять поздравляют? А, за дружбу народов… в который раз? Несут «пекинскую утку», Таранов оживился, он считает себя знатоком этой утки. Ему рассказали, что птицу за две недели до убоя подвешивают и кормят чем-то особенно питательным, так что она покрывается толстенным слоем жира. Я уже почти как эта утка, взлететь точно бы не смог. Даже под страхом смерти… Чего там министр машет руками? Понятно, опять предлагает чувствовать себя проще и снять пиджаки. Щурит глаз и хитро на меня смотрит. Ну да, я один и остался. Помашем ему… Так… замечательно. На спинку стула его… Сян-цзэ мне что-то говорит?