– И ты приехал в Европу, чтобы это узнать? В Америке тоже un chien peut bien regarder un Évêque, – говорил я ему.
– Э, нет, – отвечал Джек, – en Amérique ce sont les Évêques qui peuvent regarder les chiens[26].
Джек хорошо знал и «la banlieue de Paris»[27], как он называл остальную Европу. Он объездил Швейцарию, Бельгию, Германию, Швецию, исполненный того же духа гуманизма и стремления к знаниям, с каким английские студенты старших курсов до реформы доктора Арнолда[28]колесили по Европе во время летних каникул. Из этих путешествий Джек привез в Америку рукопись эссе о духе европейской цивилизации и работу о Декарте, за которые был удостоен звания профессора литературы одного из крупнейших американских университетов. Но академические лавры, увенчавшие чело атлета, показались ему не такими вечнозелеными, как лавры олимпийские: он долго не мог смириться с тем, что из-за травмы коленного сустава ему больше не доведется участвовать под звездным флагом в забегах на международных соревнованиях. Чтобы забыть о своем несчастье, Джек стал читать любимого Вергилия и дорогого Ксенофонта в раздевалке университетского спортзала, пропитанного столь характерным для классической университетской культуры англосаксонских стран запахом резины, мокрых полотенец, мыла и линолеума.
Однажды утром в Неаполе я застал его в пустой раздевалке спортзала PBS за чтением Пиндара. Он взглянул на меня, улыбнулся и слегка покраснел. Спросил, нравится ли мне поэзия Пиндара. И добавил, что в Пиндаровых одах в честь атлетов-победителей в Олимпии не чувствуется изнуряющей тяжести тренировок, в этих божественных стихах звучат крики толпы и овации триумфаторам, а не натужное сипение и хрипы, вырывающиеся из атлетов в последнем запредельном усилии.
– Я кое-что понимаю в этом, – сказал он, – я знаю, что такое последние двадцать метров. Пиндар не поэт своего времени, он – английский поэт викторианской эпохи.
Хоть Джек и предпочитал всем поэтам Горация и Вергилия за их меланхоличную ясность, он и к поэзии греческой испытывал благодарность, но не школярскую, а сыновнюю. Он знал на память целые песни из «Илиады», и слезы выступали у него на глазах, когда он по-гречески декламировал гекзаметры из «Погребения Патрокла». Однажды мы сидели на берегу Вольтурно, возле моста Бейли в Капуе, в ожидании, пока сержант охраны даст разрешение на проезд, и разговорились о Винкельмане[29]и о понимании красоты древними эллинами. Помню, Джек сказал, что темным, мрачным и таинственным представлениям об архаичной, грубой и варварской, или, как он выразился, готической Греции, он предпочитает светлые, гармоничные и радостные образы Греции эллинов – молодой, остроумной, современной, которую он назвал Грецией французской, Грецией XVIII века. А на мой вопрос, какой была, по его мнению, Греция американская, он ответил с улыбкой:
– Греция Ксенофонта, – и, смеясь, принялся рисовать в свей остроумной манере чудной портрет Ксенофонта, «джентльмена из Виргинии», нечто вроде скрытой сатиры в духе доктора Джонсона на некоторых эллинистов бостонской школы[30].
Джек испытывал снисходительно-насмешливое презрение к бостонским эллинистам. Однажды утром я увидел его сидящим под деревом с книгой на коленях рядом с батареей тяжелых орудий, направленных на Кассино. То были нерадостные дни сражения за Кассино. Дождь шел не прекращаясь уже две недели. Колонны грузовиков с телами американских солдат, зашитыми в белые грубого полотна простыни, спускались к маленьким военным кладбищам, возникшим вдоль Аппиевой и Кассиевой дорог. Чтобы защитить от дождя страницы книги (изданной в XVIII веке хрестоматии греческой поэзии в мягком кожаном переплете с золочеными застежками, которую добрый Гаспар Казелла, знаменитый неаполитанский любитель антикварной книги, друг Анатоля Франса, подарил Джеку), ему пришлось сильно наклониться вперед, прикрывая драгоценный том бортами плаща.
Помню, он сказал, смеясь, что в Бостоне Симонида не считают крупным поэтом. И добавил, что Эмерсон в некрологе Торо утверждает, что «его классическое стихотворение о дыме навеяно Симонидом, но оно лучше любых стихов Симонида». Джек смеялся от души, приговаривая:
– Ah, ces gens de Boston! Tu vois ça?[31]В Бостоне Торо почитают больше, чем Симонида! – и капли дождя падали ему в рот, смешиваясь со словами и смехом.
Его любимым американским поэтом был Эдгар Аллан По. Но иногда, выпив виски несколько больше обычного, ему случалось путать стихи Горация со стихами По и с большим удивлением обнаруживать в одной и той же алкеевой строфе Аннабель Ли и Лидию. А иногда он путал «говорящий лист» мадам де Севинье и говорящих животных из басен Лафонтена.
– Это не животное, – говорил я ему, – это просто лист, лист дерева.
И цитировал отрывок из письма, где мадам де Севинье писала, что хотела бы стать говорящим листом на дереве в парке ее замка Роше в Бретани.
– Mais cela c’est absurde, – говорил Джек, – une feuille qui parle! Un animal, ça se comprend, mais une feuille![32]
– Картезианский рационализм, – сказал я, – совершенно бесполезен для понимания Европы. Европа загадочна, она полна непостижимых тайн.
– Ах, Европа! Что за удивительная страна! – восклицал Джек. – Как же она мне нужна, чтобы чувствовать себя американцем!
Но Джек был не из тех парижских американцев, что встречаются на каждой странице «The sun also rises»[33]Хемингуэя, которые в 1925 году посещали кафе «Селект» на Монпарнасе и презирали чаепития Форда Мэдокса Форда и книжный магазин Сильвии Бич, о которых Синклер Льюис в связи с некоторыми персонажами Элеоноры Грин говорит, что «в 1925-м они были похожи на интеллектуальных беженцев с левого берега Сены или, как Т. С. Эллиот, Эзра Паунд, Айседора Дункан, уподоблялись iridescent fies caught in the black web of an ancient and amoral European culture»[34]. Джек не был одним из тех заокеанских молодых декадентов, объединенных вокруг американского журнала «Транзишн», издававшегося около 1925-го в Париже. Нет, Джек не был ни декадентом, ни «déraciné»[35], он был просто влюбленным в Европу американцем.