Старик с юношеской резвостью устремляется к печке: главное правило его фармакопеи, что все должно быть горячим. Он тощ и малоросл. Легок, как сухая щепка. Надо же — Михаила помнит! Стало быть, ему не меньше восьмидесяти. Может, и врет. Обычно крестьяне столько не живут: раньше израбатываются. Впрочем, непохоже, чтобы он сильно усердствовал за сохою — даже в молодости. Скорее знахарь, чем пахарь. Травознатец, шарлатан, немножко колдун (когда приходский поп отвернется). Встречаются такие мужички, нехватку телесной силы восполняющие хитростью. Внучок у него покрепче телом, но ум унаследовал. В Амстердам у меня попал за успехи в школе — а вообще-то семью не слишком хорошо знаю.
Вот и пришло наказание за мою доброту.
— Пей, миленькой: не гляди, что запах — медвежье сало, оно завсегда духовитое. Чем крепше дух, тем больше в ём пользы! Этакое доброе лекарство тебе сам дохтур Быдлов не пропишет! Ищо барсучье от легошного недуга помогает. А уж самая сила — волчье! Погоди, по первотропу тебе волка затравим, гладкого да жирного! Да в баньке с травами пропарим, лихоманка-то и уйдет.
— Кого пропарите, волка?
— Его-то зачем? Тебя, боярин. Супротив грудной болести лучше баньки ничего нету.
Сопротивляться дедову напору нет сил. Ладно, черт с ним — банька так банька… Может, согреюсь: даже у печки, под двумя одеялами, меня бьет озноб. Могильный холод от крепостных камней пробрался в кости.
Банька ли помогла, или несчастный волк погиб не даром, — но недели через две я впрямь окреп до такой степени, что стал подниматься с постели и при чужой поддержке мог пройти несколько шагов. Кашель по-прежнему рвал горло, однако кровь в мокроте пропала. Тело казалось чужим: костлявое, с дряблой и бледной до синевы кожей в цинготных кровоподтеках. Душа была не лучше. Все, к чему стремятся люди, чего я сам с неукротимой силою добивался: чины, богатство, слава, любовь женщин, — казалось вздором. Неопрятная борода с густою проседью, отросшая за время бедствий, состарила меня с лица лет на двадцать: привык считать себя молодым, а теперь видел в зеркале битого жизнью пожилого бродягу. Староста пытался подъехать с хозяйственными делами, но был безжалостно отшит:
— Егорушка… Решайте одни, своим сходом. Как по весне приговорили меня к топору, имущество отписали на государя. Вас — в том числе. Так что Петр Алексеич, переменив мне участь на дальние деревни, просто позабыл, что деревень-то никаких у меня нету. Сам же отнял. Значит ли указ о ссылке, что сим имение в прежние руки возвращается, или мы с вами просто соседи… Не снизошел он до объяснений.
— Мы за тобою, Александр Иваныч, хотим остаться…
— Да кто же вас спрашивать станет?! И корысти никакой. Прежде я мог своих крестьян прикрыть от приказных или от соседей — теперь ничего не могу. Живите как умеете.
Ни мыслей, ни сильных чувств. Растительная жизнь. Даже обида или желание отомстить не появлялись. В промежутках между приступами кашля рассеянно разглядывал узоры годовых колец на струганых досках, словно выискивая в них тайный смысл. И вот однажды снова, как в крепостном каземате, кожей ощутил чужой взгляд. Неужто призрак царевича последовал за мной из Петербурга в Бекташево?
Прикрыл глаза, постарался не шуршать периной. Да, кто-то есть на чердаке. Не мыши: те не сопят. Чу! Шепот. Не привидения, живые. Как минимум, двое.
Может, по моим следам послали тайных убийц? Глупости. Сто раз могли отравить, если бы хотели.
Опять наверху шорох… Удаляется… Ушли. Никого нет.
Беспокоить деда Василия или его невестку Алену, которая за мной ухаживала, почему-то не хотелось. Воры, убийцы, соглядатаи? Плевать на всех. Терять все равно нечего. Жизнь? Такая жизнь хуже смерти.
Несколько дней спустя наваждение снова возникло. Тетка Алена, унося миски после завтрака, неплотно прикрыла дверь; из этой щели и тянуло, как сквозняком, любопытством.
Медленно, чтобы не спугнуть, повернул голову — но только успел заметить мелькнувшие за дверью рыжие вихры, да босые пятки пробарабанили по доскам.
Дети!
Притворился спящим. Минут через пять за порогом горницы снова начались чуть слышные шевеления.
— Эй, ребятишки!
Тишина. Кажется, даже не дышат. Но не убежали.
— Меня не надо бояться. Я детей не ем: они невкусные.
Молчат. Не иначе, обдумывают: правда или врет?
— Заходите ко мне. Не стойте у порога, из сеней дует.
Осторожно, готовый каждое мгновение дать деру, вкрался конопатый парнишка лет двенадцати. Из-за спины вожака глядит другой, помельче.
— Вы чьи?
— Мамкины.
— А кто у вас мамка? Алена?
— Не-а, Настасья.
Выясняю, что это потомство старшего внука деда Василия: мужик ходил валить лес для моего завода, там простыл и помер. Старшего из сирот зовут Епифан, другого — Харя. Харлампий, значит. Мальчишки, в свою очередь, желают знать мои планы:
— Ты когда помрешь?
— Не знаю. Скоро, наверно. Вам зачем знать?
— Погоди хоть до Рождества… Не то нас опять учиться загонят!
Ну да, конечно! Школа так и квартирует в моем доме; я в нем за шесть лет недели не прожил. Теперь, похоже, застрял на весь остаток жизни.
— Что, не любишь учиться?
— Учиться-то ладно… Левонтий больно драться горазд: как треснет по башке линейкой! А то за волосы схватит, и мордой по столу возит… Ежели еще браги напьется — тогда совсем… Это учитель наш, Левонтий-то.
— Знаю, сам его ставил. Только не думал, что он драчун и пьяница.
— А правда, ты с самим царем задрался?
— Ты что, дурной? С царем драться нельзя, он помазанник Божий. Так, поругался малость.
— Как поругался, по-матерну?
— Да нет, обычными словами.
— Тогда ничего! Мы тоже с мамкой ругаемся, а потом миримся: она у нас добрая. А царь — добрый?
— Как сказать… Видишь ли, ему сильно добрым быть нельзя. Слушаться не станут. Каждый начнет свое делать, вразнобой — и пропадет государство!
— Знамо, нельзя без набольшего. А с турками ты дрался?
Назавтра испуганный и трезвый учитель стоял во фрунт у моей постели, послезавтра — возобновил занятия. Зачем полумертвому изгнаннику дом в восемь комнат? Половины с лихвой хватит. Опасения крестьян, что соседство беспокойных детей помешает выздоровлению любимого помещика — полный вздор. После учебы целая толпа ребятишек набивалась в горницу, чтобы послушать о былых сражениях. Голоса надолго не хватало: кашель душил. Но я ни за что бы не отказался от этих разговоров. Огоньки азарта в мальчишеских глазах, протянувшаяся между нами тонкая ниточка понимания — вот, пожалуй, и все, что держало меня по сю сторону земной поверхности. Воля к жизни пробудилась. Снова, как в детстве, умелый рассказчик вел за собой слушателей, по произволу заставляя смеяться или плакать, и если телесно они оставались сыновьями своих отцов (кто-то, возможно, и чужих — неважно), духовно это были уже МОИ дети. Придет время — и если позову, они пойдут за мною, бросив безутешных родителей.