— Ничего я не дарил ему, Элла, — сказал он. — Я вот думаю, кто ему подарил такие часы? — Эрнст явно нервничал. — Тысячи долларов. За этим стоит серьезное богатство.
— И ты надеялся, что это я подарила, — хмыкнула Элла.
— Чего мне надеяться. Просто я рассуждаю.
— А я-то надеялась, это твой подарок, — сказала Элла. — Раз нет, мне даже страшно как-то.
— Нет, это не мой подарок. Мне и самому страшновато. Дело не в часах, дело в неизвестном факторе.
— Если бы ты не дышал к нему неровно, с чего бы тебе пугаться, — сказала Элла.
— Если бы оба мы не дышали неровно, — сказал Эрнст.
— Кажется, ты в основном, — сказала она. — Но все равно. Не хотелось бы вляпаться. Люк плюс неведомый покровитель — это попахивает опасностью. В конце концов, ну что мы про него знаем?
— О, мы много чего знаем, — сказал Эрнст. — Он страшно способный, но зарабатывает на жизнь, не гнушаясь самой скромной работой. Редкие качества в таком мальчишке. Тебе бы его спросить, Элла, откуда у него эти часы.
— Просто не представляю, как можно спросить.
— Ну, этак по-матерински, я имею в виду. У тебя получится.
— А почему бы тебе не спросить? Этак по-отцовски?
— Я не испытываю к Люку родительских чувств.
— Ну все равно, и родителям не стоит соваться. Никому не стоит соваться к взрослому человеку. Люк прекрасно обойдется без нашей опеки, — сказала она.
Решили пойти поужинать. Элла надела уличные туфли, и двинулись в греческий ресторан.
— Видела сегодня Харли Рида, — сказала Элла. — На телевидении. Консультирует какой-то там про художника фильм.
— Там всегда это бледно выглядит, — сказал Эрнст. — Ненатурально. Художник сует кисть в палитру, легонько пошлепывает по холсту, а сам меж тем цитирует собственные изречения, якобы в беседе с кем-то, забредшим на огонек. Прямо в студию. Как по-твоему, художники держат студии для приема гостей?
— Ну, понятно, кино, телевидение, — сказала Элла. — Но иногда и прочтешь такое: художник разглагольствует с кистью в руке.
— А-а, это у Генри Джеймса. Но на телевидении-то надо бы поубедительней? И сколько они платят Харли? Он богатый. Зачем ему эта работа?
Элла сказала:
— Знаешь, тут он, по-моему, не на деньги купился.
— Кто спорит, — сказал Эрнст. В конце концов, он был человек справедливый. — Кстати, я не большой поклонник его живописи. Нет, если есть там идея, идею как раз я схватил. И конечно же, Элла, эти плоские, декоративные постеры — забытые на пляже машинки, неодушевленно тупые медицинские сестры подле карет «скорой помощи» — мне говорят о бюрократизме. Но он продается по завышенным ценам.
— Крис Донован его раскручивает. Конечно, она верит в Харли, — сказала Элла, а про себя подумала: «Вечно Эрнст ценник навешивает на каждую вещь».
— Ничто не поет, не течет. Какие-то мертвые знаки. Ни горячо, ни холодно. Абсолютно не пробирает, — сказал Эрнст. — И тем не менее продается за дикие тысячи.
Конечно, у Эрнста был вкус. Он ходил по аукционам и млел, меряя денежной меркой каждое произведение искусства. Сам понимал, что это дурная привычка, но втянулся, не мог отстать. Эрнст был католик. И даже во время посещения Папы и то невольно прикидывал земные богатства понтифика (пожизненный владелец Сикстинской капеллы, хозяин земель Ватикана и всего, что на них...). Эрнст сам понимал, что это почти неприлично, но старался себя убедить, что просто он реалист; и как бросишь — это же прелесть какая: примеривать, почем по текущему курсу идет красота.
По молчаливому соглашению Элла с Эрнстом больше не спали вместе. Знать бы только, спит ли он с Люком? И насколько Люк потаскун? Эта жуткая болезнь... Кстати, если бы он только узнал, что у нее с Люком нет ничего, сразу бы его отпустило. А то получается, с кем ни спишь в последние десять лет, до тебя уже переспали. Можно, конечно, предохраняться, хоть Эрнсту такие новшества невдомек. Вот и помрешь через десять лет, она думала, а я не хочу. Эрнст точно так же думал. Они Люка не знают, вот в чем беда, может, Люк сам себя не знает.
При мысли о Люке Эрнст затуманился. Тут не секс, какой секс. Романтическая же любовь теперь не та, абсолютно не та. И как потеряешь голову, предварительно деловито сглотнув таблетку. Люди теперь друг за другом следят. Элла подозревает меня. Подозревает, что я ее подозреваю. Возможно, мы правы оба. Вроде той гадости, когда муж следил за женой, а она за ним, ходил ли к причастью. Теперь следят, чтобы предохранялся.
Эрнст стал думать про свою работу. Главы государств, их фавориты сидят за огромным круглым столом, тут же бутылки минеральной воды, переводчики, и такой тягучий, такой тягучий у них разговор. В общем, достаточно нудно.
— Крис и Харли через две недели затеяли ужин. Ты сможешь, надеюсь? — спросила Элла.
— Да, я с той недели на целый месяц застряну в Лондоне.
Они шли домой. Греческая еда камнем давила желудок. Было решено: с греческой едой покончено. Навсегда.
3
Была первая неделя октября, больше чем за две недели до званого ужина, который затеяли в Лондоне Харли Рид с Крис Донован. В Венеции еще стояло тепло, и на мосту Риальто, площади святого Марка и прочих приманчивых местах кишели толпы. У Маргарет Дамьен, столь недавно еще Маргарет Мерчи, и мужа ее Уильяма шла вторая неделя медового месяца, первую они провели во Флоренции. Оставалось всего несколько дней, и оба писали открытки, сидя в дорогущем кафе Флориана.
— Сука эта Венеция, — сказал Уильям.
— Ты ведь так не напишешь, нет? — сказала Маргарет. — Это пойдет открытой почтой. Люди могут прочесть.
— Не напишу. Зато думаю, — ухмыльнулся Уильям.
Вдруг на Маргарет нашла важность.
— Мыслить тоже надо положительно, — произнесла она. — В конце концов, Венеция уникальна.
Жена ему нравилась, даже, в общем, этой своей моралистикой, тем особенно, что принципиально ни о ком плохо не отзывалась. Старомодно, свежо. И необычно, и все замечали.
Маргарет была из Сент-Эндрюса. Рослая, с Уильяма, может даже повыше чуть-чуть.
— И Флоренция уникальна, но там у тебя сумочку свистнули, — сказал он, набиваясь на новую проповедь. Но она промолчала, и он добавил: — Флоренция тоже паскуда, естественно.
— Флоренция была божественна, великолепна. — Она говорила так, будто Флоренция исчезла с лица земли, сохранясь исключительно у них в памяти.
На ее лицо, руки и ноги лег медовый загар. У него кожа была потемней. Из Маргарет вышло бы рыжеволосое тицианово чудо, если б так не выступали передние зубы. Мелодический голосок делал еще слаще ее наставления. У Уильяма были серые добрые глаза и приятный рот. Он был плотный, не толстый пока. Ей было двадцать три, ему двадцать восемь; познакомились они в Лондоне, во фруктовом отделе «Маркса и Спенсера» на Оксфорд-стрит, меньше четырех месяцев назад. Она первая заговорила: