Лотта ответила весело, смех ее вторил звяканью ножей и вилок, раскладываемых по столу:
— Это не ужасно, милый. Разве я не сменила мою фамилию на Якоби? А сами Якоби? Они не с такой фамилией приплыли на Эллис-Айленд. Ты-то знаешь, Ричард: дедушка Лео взял фамилию человека, стоявшего перед ним в очереди.
— Хи-хи-хи! Ха-ха-ха! — Я не мог удержаться от смеха, но не над старым семейным анекдотом о том, как Лео сменил фамилию Оксеншванц — «бычий хвост», присвоенную его деду глумливым немцем, и вместе со всеми жалел, что незнакомца в очереди не звали Бельмонтом, Адлером или даже Вандербильтом. — Ха! Ха! Ха! — снова расхохотался я при виде картин Рене — полудюжины исполненных мастихином холстов, где из толстого пестрого красочного слоя проступало нечто вроде маргариток, магнолий, луга, дерева, лошади.
— Ричард, почему ты смеешься? Это невежливо.
Я и сам толком не понимал. Я посмотрел на последнюю картину в ряду. И перевел взгляд на художника: «это нельзя допускать». Я увидел, как его усики вдруг взмокли от пота. И как задрожала его рука, наворачивавшая крышечку на бутылку с горчицей. Поменять имя — для него, видите ли, немыслимое дело. На последней картине был изображен клоун: лицо в белилах, красные щеки, красный рот до ушей. Но замечательным тут был нос, не привычная красная бульба, а длинный острый шнобель, le nez, буквально выраставший из картины, — множество нашлепок засохшей, затвердевшей краски высотой сантиметров в пятнадцать.
— Ха! Ха! Ха! — Я не мог с собой совладать. Я понимал и видел, что, Рене сам понимает: это автопортрет лицедея, самозванца. Пастозный прохвост! Но только одно сумел выговорить, вернее, прореветь: — Пиноккио!
— Как жаль. Ричарду не нравятся мои произведения.
— Конечно, нравятся. Он смеялся не над ними. Правда, Ричард?
— Не совсем над ними.
— Нет, нет, нет… я вижу, что в твоих глазах я неудачный художник. Это меня печалит.
— Рене, дорогой. Какие глупости. Бетти обожает твою живопись. А Ричард любит быть всезнайкой. Господин Всезнайка. Мистер Сноб. А он просто мальчик.
— Мальчик! Да, мальчик, который продал свои картины в той же галерее, чья хозяйка, эта Бетти, только говорит повторно о том, чтобы повесить мои.
— Ну, это были всего лишь рисунки, портреты соседней…
— Мадемуазель Мэдлин. La petite jeune fille[14]. Я видел всю серию. Я должен склониться перед критикой такого мастера.
Мне не понравилось французское слово «мадемуазель». Оно ей не подходило. Я вспомнил темное пятнышко у нее на затылке и тоненькую линию волос, не таких, конечно, как у Сэмми, а скорее тень, сбегающую по хребту почти до ягодиц. Мне не понравилось «petite jeune fille».
Мать рассмеялась.
— Мастер? Ричард? Это были просто наброски углем. Бетти только…
— Лотта, tais-toi[15]. А! Я тебя предупреждаю.
— Что это значит — «tais-toi»? Замолчи? Не говорите ей «Замолчи».
— Ричард, не волнуйся. Он расстроен.
— Ты не видишь, что он весь фальшивый? Рене? Это ваше имя? Рене Беллу? Джо Вру, голову даю.
— В чем ты меня обвиняешь?
— Голову даю, он не сам готовил этот, как его? Saucisson еn croute[16]. Где вы его взяли? В «Фармерз маркете»? У Чейсена?
Теперь рассмеялся уже Рене.
— Уверяю тебя, этот семейный рецепт, рецепт семьи Беллу, он передавался из поколения в поколение, и мы не меняли эту фамилию для немцев или для иммиграции. Мы не те, кто скитается по земле. Но думай что хочешь, мой юный друг. Я рад, что еда нравится мсье Уилсону.
Он махнул рукой в сторону Барти. Брат запихивал колбасу в рот обеими руками.
— Oui! Oui! Мистер Бартон Уилсон. Еврей не стал бы есть эту свинину.
— Послушайте, — сказала Лотта. — Я прошу вас успокоиться. Совершенно незачем продолжать эти препирательства. У нас прекрасная еда. И мне известно, что нас ожидает особый десерт. Правда, Рене?
— Да, éclairs[17]. О них я признаюсь, что они из магазина. Мы можем есть их после нашего купанья. Мы согласны с этим планом?
Лотта заняла свое место за столом.
— Это было бы чудесно. Солнце все ярче и ярче. День почти летний. Ричард, ты будешь есть? Иди, сядь со мной рядом.
Я повиновался. Вонзил в теплое мясо вилку. Пустили по кругу кувшин воды с половинками лимонов. Кубики льда музыкально позвякивали в стекле.
— Мне не терпится на пляж, — сказала Лотта. — Солнца не было, не помню, с каких пор, — с прошлой осени. Я совсем белая. Прямо персонаж из Теннесси Уильямса. Бледная барышня-южанка.
— Мы с Ричардом поплывем на лодке, — предложил Рене. — Ты хочешь?
— Ну, конечно, он хочет.
— Это только скромная лодка с веслами.
— А Бартон? — с улыбкой спросила Лотта. На зубах у нее виден был след помады. — Барти, ты хочешь с ними? Или посидишь здесь, с бумагой и карандашом, попишешь?
Брат положил нож и вилку. Над переносицей у него снова вспух красный валик. Голубые глаза налились прозрачной влагой.
— Зачем я ел? Не надо было. Бедный Сэмми! Он болен. Он не хочет есть. Он умрет. Большая собака его убила.
Мы все посмотрели в угол — Сэм лежал на полу. Мне показалось, что он уже не дышит. Но он глубоко вздохнул, растопырив ребра, и хлопнул по полу хвостом. Можно было подумать, что он спит, но он лежал с открытыми глазами. Снова пауза; снова шлепок, вздох[18]. Бр-р-р, — сделал он губами, как человек, пришедший с мороза.
Мать первой пошла на пляж. Купальник она не надела.
— Это пляжный костюм, — сообщила она. — Лучи проникают сквозь ткань, а ветер — нет. — А потом, как это бывало с ней, произнесла нечто странное и неожиданное. — Не могу вспомнить, когда последний раз залезала в океан. Это так бессознательно.
Затянув на голове косынку, с соломенной сумкой через плечо, она взялась за перила и стала спускаться по выветренным деревянным ступеням.
Из той же сумки она достала плавки и футболки для брата и меня. Рене стоял спиной к нам, у раковины. Барти стащил с себя брюки и трусы и влез в плавки, синие, с белой полоской на боку. Пока он влезал, подняв руки, в футболку, я увидел остатки волнистого детского жирка у него на груди и боках; наконец из выреза показалось его лицо и зубастая улыбка.
— Чего смешного? — спросил я.