Невозможно жить человеку сразу многими жизнями. Даже раздвоенность мучительна, а уж все остальное просто расстроенность. И потому, настраиваясь созвучно графике измаранного листа (я не верю в белое таинство бумаги), никуда не возвращаюсь. Прошлое как четвертое измерение: упруго выталкивает, не впускает. Словно замкнувшиеся двери, за спиной опустившаяся стена.
Но я знаю и помню — было.
По истечении времени последовательность не имеет значения. Да и что имеет значение? Даже если выяснить это сейчас для себя, то где гарантия, что к концу книги представления мои не изменятся. И не следует огорчаться. Изменчивость и неизменность всего лишь две стороны медали. Остается одна константа — верность теме. Как в джазе.
И потому…
* * *
Появления Маши в моей жизни были привычно неожиданны. Что угодно я мог угадать, только не ее приезд, не ее звонок. И в тот раз. Но голос сразу узнал.
— Ты? — спросила она. — Конечно, ты!
Я собирался в театр, на репетицию, уже опаздывал, но мгновенно забыл о деле.
— Я видела вас с отцом в апреле, на концерте Тэда Джонса. Старик твой меня потряс — такой длинноволосый, седой.
— Да, изменился.
Веселый разговор получался, словно бы не легли между нами годы неведения. Об отце мы говорили, обо мне…
— Он все еще нравится блондинкам? — спросил я.
— Я прилетела из Варшавы. Чемодан еще не распакован, пальто успела снять…
— У нас сегодня репетиция, — опомнился я. — Первый прогон.
— Новая пьеса? — она помолчала, что-то прикидывая про себя. — Может, все-таки забежишь?
— …
— Тогда я приму ванну. Пока.
Трубка звякнула. Я опустился на стул и посмотрел в окно через дверь коридора. Ветер мотал за окнами ветви кленов. Дождь размывал картинку в зеленое. Казалось, шевелится за окнами мокрая стена дома напротив. Все растекалось и плыло. Не на чем было остановить взгляд, чтобы сосредоточиться.
Телефон сорвался опять.
— Ты не спросил, зачем я ездила в Варшаву.
— Привезла мне хорошую пластинку.
Она смеялась. Капли за окном барабанили по ржавому карнизу, лупили что было мочи по сочным листьям.
— Ты в ванной?
Я слышал, как шипела в душе вода, представил знакомый вид: струя скользит по кафельной стене, красная трубка в другой руке.
— Спинку потереть?
Я почувствовал, как она потянулась и зажмурилась.
— Приезжай скорее.
Я отлично помню, что не думал ни о чем, когда брился и застегивал рубашку и выбирал галстук. Костюм надел любимый, не выходной, но удобный, просторный костюм, — я себя хорошо в нем чувствовал. Почистил туфли, рассовал необходимые мелочи по карманам, деньги. Все было обыкновенно. Ежедневно, кроме выходных, я ходил в театр, как на службу. И утренний порядок был неизменен.
Привычные манипуляции я совершал бездумно. Не думал. Старался не думать. И в том насилии над собой сказывалась особенность зеленого утра, когда Маша позвонила ни свет ни заря и отменила репетицию. С ума сойти! После многолетней разлуки она возвестила о прилете своем из Варшавы, куда ездила, чтобы купить мне хорошую пластинку. Ведь я люблю джаз, обожаю. У меня папа джазист. И она видела нас весной на концерте Джонса.
Серьезный человек, все полетело к чертям. Занятый человек — стабильности не хватило на один телефонный разговор. Закружилась суета догадок. Что она делала в Польше? И почему опять в Питере?.. Уже года два или три Маша жила в столице. Ее дела великолепно поправились… Зачем она приезжала весной? Как она попала на концерт? С новым мужем?.. В голове не осталось ни единой мысли о работе. Один вздор. Я настойчиво отпихивался от вопросов: в конце концов, это не мое дело. И вдруг вспомнил, как однажды мама позвонила отцу. Случайно. Сказала, что перепутала номер. А может, и вправду перепутала. Они мирно болтали. Но после разговора старик сделался такой рассеянный, что забыл застегнуть пуговицы на концертных брюках и ушел из дома без денег — бумажник остался на столе. Мне пришлось бежать за ним, догонять.
Долго я прикидывался непробиваемым. Старался занять себя делом: если кончалась работа, уходил в учебу, в запойное чтение, в иностранные языки, пропадал на репетициях. Но в трезвой, вроде бы рациональной реальности моего бытия, словно дымка, густел бред воспоминаний — приторная горечь голубых дней, когда под таким же вот дождем мог сидеть на скамейке рядом с девушкой, с самой чудесной девушкой и единственной в микрорайоне, в городе, в государстве, в галактике, с девушкой так же, как и ты, мокрой насквозь, — и быть счастливым, и принимать, словно должное, ласку дождя.
Все спуталось и смешалось. На меня давно никто не обрушивался. Я отвык. Запнулась налаженная жизнь. Предстоящую репетицию — первый, долгожданный прогон новой пьесы, — я ее больше не представлял. О ясности, о трезвости нечего было и помышлять. А еще я знал: испуг и радость — все напрасно. Знал заранее, из нашей встречи ничего путного не получится. Нам обоим полезнее было бы не пересекаться. Но именно оттого, что все понимал, отчаяннее прыгала радость и подлее колотился испуг.
Я вспомнил: так уже бывало, и ничего не изменилось. И это не имело значения. Ведь оказалось, что я ждал. Непрерывно ждал, сам того не признавая, ждал все годы. Знал, что ждать собственно и нечего. Но ждал. И был разбужен после многолетнего ожидания сумасшедшим звонком на рассвете. Я выбежал на пропитанный влагой бульвар в шелест шин по асфальту и звон в водосточных жестяных желобах, минуя слезные брызги дождя на застекленных дверях.
Бегом в переулок и сквер, через проходной двор, мимо помоек. Мутной полосой остался в памяти десятиминутный путь в тесном троллейбусе от задней двери к передней. Извините, мне на следующей выходить.
На площади одиноко чернел памятник русскому поэту, а дальше громоздились светлые кубы причудливой архитектуры, в свое время удивившей горожан, — Грибоедов, а за ним горе от ума.
Вахтерша хмуро наблюдала за гардеробом в подвальном фойе служебного подъезда, неодобрительно оглядела мокрый плащик, когда я накинул его на крючок рядом с замшевым пальто режиссера. Она помнила меня мальчишкой, когда мне отвели вешалку в дальнем углу. Громко здоровались и целовались актеры, они не виделись со вчерашнего вечера и уже успели соскучиться. Шустрая травести обогнала меня в коридоре и обернулась, заглянула в глаза: «Здравствуйте…» Вчерашним студентам я казался важным человеком — драматургом. Знали бы они…
У лифта выстроилась очередь. Я молча кивнул и, чтобы поостыть, отправился пешком.
В кабинете литчасти я никого не застал. Чистая пепельница влажно блестела на столе. За стеклянными дверцами шкафа томились пьесы. Моей там не было: ее взяли в работу. Трудно объяснить, какая это удача. Еще труднее помнить самому — природа обделила меня серьезным отношением к успеху. Удачи кружат голову. А в конце концов, что остается? Успех проходит, растворяется, как дым, тает, как прошлогодний снег. Не успел оглянуться, а его и след простыл. Однажды я был научен: уже имел горький опыт. Но выводов не сделал. Легко забыл. А в то утро и подавно. Я больше не думал о работе. Я готов был что угодно отдать, только бы вырваться из театра, не сидеть на репетиции. А это был первый прогон, которого столько ждали. Но и торчать в зале в таком состоянии было бессмысленно.