В утренней лекции я высказал ряд суждений, зародившихся у меня как у отца ребенка с умственными отклонениями. Кроме того, я был автором книги, посвященной атомной бомбардировке Хиросимы. Зная, как мне близки обе темы, девушки понадеялись, что я поддержу их инициативу по восстановлению экскурсии в Хиросиму. Но первое, что я представил себе, — это Хикари в дорожном костюмчике перед витринами Музея атомной бомбы. Я даже увидел, как он, оглушенный, пытается вникнуть в смысл слов, которые произносит Т., куратор музея, мой старый друг, человек, сам подвергшийся облучению, объясняющий, сколько тысяч людей умерло сразу, на месте, а скольким еще предстояла агония умирания…
— Думаю, вы должны уважать волю родителей, чьи дети отправятся на такую экскурсию, и принимать во внимание любые доводы, — наконец сказал я.
Откровенно разочарованные, девушки обменялись взглядами, явно рассчитывая предпринять еще одну попытку. Но тут заговорила Мариэ; улыбка исчезла с лица Бетти Буп, и оно стало тревожным и мрачным:
— Вы говорите, что посещение Музея атомной бомбы изменило детей, но, простите, как именно? Они смогли проделать путешествие, а это, позволю себе заметить, указывает на определенный уровень развития. Думаю, вы не имели в виду, что все они просто окаменели от ужаса и вам стало проще с ними справляться? Мой сын приходит в панику от одной только мысли о смерти и, получи он такие впечатления, впал бы в глубокое отчаяние — об этом «изменении» вы говорите? Меня, как мать, куда больше тревожил бы его шок… то, что он никогда не сможет забыть увиденное, оправиться от этих впечатлений.
Слушая эту отповедь, в особенности последние слова, которые Мариэ явно добавила для себя в той же мере, как и для окружающих, моя жена кивала с одобрением и, вероятно, мысленно видела в Хиросиме Хикари. Тем летом, когда наш мальчик родился с изуродованным черепом и было еще непонятно, можно ли подвергнуть его операции, — врач не высказывал предпочтения ни тому, ни другому варианту, а я не был готов ни к какому решению, — я коротко объяснил ситуацию уже выписавшейся домой жене и сразу же уехал в Хиросиму. Меня попросили написать о международной конференции по запрещению использования ядерного оружия, но она превратилась в бессмысленное говорение, и, получив свободное время, я отправился в Атомный госпиталь. Поговорив с докторами и пациентами этой больницы, я ощутил приток сил, который способны дать только люди, пережившие безмерную трагедию. Только благодаря им я оказался в силах принять своего ребенка таким, как он есть. А теперь я стоял и смотрел на жену, мучившуюся при мысли, что стало бы с Хикари, если б его привели «в глубокое отчаяние»…
— Если вам хочется узнать, какую именно перемену произвела в наших учениках поездка в Хиросиму, мы можем показать вам сочинения, которые они написали, вернувшись.
— Не могу говорить с уверенностью, не прочитав их… даже если обычный ребенок, побывав в Хиросиме, вернется изменившимся, это уже немало, вам не кажется?
— Нам кажется, что олигофрения придает детям особую чувствительность к тому, что по-настоящему важно.
— Рада услышать, что есть воспитатели, которые понимают это. И значит, во время поездок в Хиросиму такие, как вы, люди, преданные своей профессии, все время будете рядом и проследите, чтобы реакции детей были такими, как надо, вы ведь хотели сказать именно это?
— Не видя перемен, которые произошли с детьми, мы, Мариэ, вряд ли можем судить справедливо, — вмешался я. — Но вы, как я понимаю, считаете, что лучше вообще воздержаться от демонстрации последствий атомной бомбардировки тем, кто еще очень мал или имеет умственные отклонения. Я правильно понял?
— Так думают многие матери, но нам хотелось бы убедить их взглянуть на это иначе, — поспешно вставили девушки.
— Ну, я безусловно смотрю на это иначе, — сказала Мариэ. — Одна американская писательница, с чьими работами я познакомилась еще в колледже, а теперь изучаю их со своими студентками, пишет, что все, что происходит с нами после Хиросимы, связано с этой трагедией. И я абсолютно с этим согласна. Я уверена, что несчастье, случившееся с моим мальчиком, связано с тем, что он родился после Хиросимы… Хотя мне и не стоит говорить об этом с таким пафосом.
— Почему же? Мы тоже так думаем. Поэтому и хотим показать детям, что же случилось в Хиросиме.
— Но ведь столько жестокого, безобразного, даже губительного происходит и в школе, и дома.
Разве и вы, молодые учительницы, и сами дети не сталкиваетесь с этим ежедневно, хотите вы этого или нет? Признав, что наш мир, — это мир после Хиросимы, мы должны собрать волю в кулак и жить дальше. Показать Хиросиму детям с умственными отклонениями — отлично. Дать возможность увидеть своими глазами весь ужас того, что случилось, — идея достойная. Если при этом вам удастся показать связь между тем, что они увидят, и тем, что происходит в школе и в семье, не просто как идею, которую вы вкладываете им прямо в рот, а на примере их ежедневного опыта, — это действительно будет огромным достижением. Но если вы радуетесь, находя в их сочинениях следы положенной в рот «идеи», тогда, я думаю, вам не к чему утруждать себя, во всяком случае, когда речь идет о моем сыне.
Видно было, что девушки больше не в состоянии спорить с Мариэ или даже попробовать снова заговорить со мной, ведь я не возразил, а слушал молча. Они покраснели — загар приобрел заметный красноватый оттенок — и выглядели подавленными. Поклонившись, они повернулись, чтобы уйти, и друг за дружкой спустились по узкой лесенке в булочную: бока, выпирающие из джинсов, нависали над мощными, как колонны, ногами. Глядя им вслед, жена вздохнула:
— Чудные воспитательницы! Только представьте, как тяжело им работать, а они вкладывают столько души.
Я совершенно искренне с ней согласился.
— Да, присоединяюсь. Именно таких наставниц мне бы хотелось для Мусана, — добавила Мариэ, глядя им вслед распахнутыми глазами и вызывая во мне сочувствие мелькнувшим в них отблеском сожаления…
Вот так я подружился с Мариэ, которая некоторое время спустя появилась во время голодовки протеста в парке Сукиябаси — не столько из интереса к политике или правам человека как таковым, сколько желая помочь лично мне. Не будучи активистами, принимавшими участие в сборе средств или державшими плакаты с протестами, Мариэ и три сопровождавших ее юноши все время делали что-то полезное: поддерживали чистоту вокруг палатки, переставляли обувь посетителей от входа к выходу, устроенному с противоположной стороны, аккуратно выстраивая ее так, чтобы, выходя, любой сразу нашел свою пару.
А однажды, вернувшись с обеда, она сделала то, что я вряд ли когда-нибудь забуду. Подошла ко мне, — что само по себе было уже необычно, — держа в руках термос, вынула пластмассовую чашечку из прилагавшегося к нему набора и налила в нее жидкости. Думая, что там что-то вроде холодного чая, я глотнул и почувствовал вкус лимона и меда, приправленных букетом разных трав, — питье было густым, как патока, и, вероятно, более питательным, чем обычная твердая пища. Строгих и жестких правил для участников акции не было, но, согласившись быть с теми, кто объявил голодовку, я принял решение пить только воду, да и ею пользоваться умеренно, и теперь не совсем понимал, имею ли право допить все до дна. Но С, мой сосед по палатке, специалист по периоду оккупации и человек, усвоивший во время стажировок в Америке практический взгляд на вещи, подхватил чашку, которую я поставил возле колена, и, судорожно двигая кадыком, осушил ее. Потом, сияя, объявил, что питье восхитительно, после чего термос и чашечки стали переходить туда-сюда, из рук в руки, и в конце концов обошли всех, кто тут был.