В этом году за праздничным столом собралось тринадцать человек — по меркам Киршенбаумов, скромная вечеринка, но никак не званый ужин. Все успели хорошенько набраться, по крайней мере про десерт никто уже не вспоминает. Я практически уверен, что Дотти, Танина мама, — злоупотребляющая глазными тенями, но в остальном на редкость хорошо сохранившаяся для своих лет дама, — явно заигрывает со мной. Чем иначе объяснишь ее неутолимый интерес к моей нынешней работе — продавец мороженого в «Карвеле» на Джерусалем-авеню.
Обтянутая чулком ступня миссис Киршенбаум, скользящая вверх по моей ноге, похоже, подтверждает мою гипотезу. Что самое неловкое, сижу-то я рядом с мистером Киршенбаумом. Вдвойне неловко мне оттого, что я абсолютно уверен: мой папаша и Дотти имели удовольствие узнать друг друга поближе, причем не раз и не два. Отец же — который сам весь вечер только и делал, что пялился на роскошный Танин бюст, — бросает на меня такие суровые взгляды, что самое время было бы испугаться, если бы я не видел, каким количеством виски он уже успел залить глаза. Хорошо еще, что мама вроде ничего не замечает — спасибо доктору Марти Эдельману, ортодонту, потратившему последний отпуск на поездку в долину Напа. Мама, похоже, вознамерилась прослушать отчет о столь увлекательном путешествии во всех подробностях от начала до конца.
Что ж, запустить мое эскимо на палочке в сахарную трубочку Дотти — не самая худшая перспектива, но стоит подумать, что я могу оказаться там, где уже развлекался мой папаша, и эдипов комплекс вскипает в полный рост. Я, извинившись, выскальзываю из-за стола — это дело надо перекурить.
Дядя Марвин меня опередил и уже маячит на крыльце. На самом деле он, конечно, не мой дядя, а Таны, но на этих сборищах мы видимся с завидной регулярностью. Лет ему под шестьдесят, но он сумел сохранить роскошную, пусть и изрядно поседевшую, шевелюру. Впрочем, это не столько признак бодрости, сколько жестокое напоминание о былом великолепии. В семидесятые он служил в Нью-Йоркской полиции и, попав во время какой-то операции в серьезную передрягу, получил шесть пуль в ноги и пах. Его отправили на пенсию по инвалидности, и он на всю жизнь остался хромым. Но это еще полбеды: его мочевыводящие протоки были изуродованы настолько, что с тех самых пор дядя Марвин вынужден повсюду таскать на себе приклеенный к телу пластырем мешок для мочи. Тана говорит, что он подрабатывает на полставки в какой-то конторе, занимающейся выселением должников, не сумевших погасить кредиты за жилье. Учитывая последние банковские и ипотечные скандалы, этот бизнес должен просто процветать. Но, судя по всему, дядя тратит заработанные деньги на что угодно, но не на свой гардероб: вот и сегодня он одет как всегда — брюки из синтетики, рубашка древнего фасона, с удлиненными концами воротника, и черный кожаный пиджак, который, как, впрочем, и сам дядя Марвин, знавал и лучшие дни.
— Дядя Марвин! — приветственно говорю я.
В ответ дядя Марвин бурчит что-то нечленораздельное, впрочем отчетливо давая мне понять, что я — форменный идиот. Я и не думаю обижаться: порой наши с ним разговоры и ограничиваются этим кратким обменом приветствиями. Несколько секунд он наблюдает за тем, как я выбиваю сигарету из пачки, а затем достает из кармана пиджака самокрутку и плоскую книжку спичек. Спичку он умудряется взять как-то хитро — так, что, едва чиркнув ею, надежно прячет огонек от холодного ветра в сложенных лодочкой ладонях. Эффектный трюк, ничего не скажешь. Он начинает пыхтеть, раскуривая свою самокрутку, а я тем временем дважды чиркаю колесиком «Зиппо» по штанине — это, конечно, не единственный навык, который я приобрел за недолгое время пребывания в стенах колледжа, но определенно самый полезный. Я закуриваю «Кэмел» без фильтра, глубоко затягиваюсь. И неожиданно улавливаю куда более экзотический аромат, чем тот, что исходит от тлеющей у меня в зубах смеси турецкого и американского табака.
— Что-то пахнет не так, как обычная сигарета, — констатирую я.
— Вы, молокососы гребаные, даже хорошую траву унюхать не можете, хоть ее под нос вам суй.
— Да ладно тебе, курил я твою марихуану, бывало дело, — возражаю я, мысленно ужасаясь, что могу показаться менее крутым, чем какой-то старый пердун с отстреленными яйцами, к тому же одетый, как Серпико[3].
— А вот моя племянница ни хрена никогда не курила, уверен.
— А я думал, нам полагается «просто сказать нет»[4].
— Нет, молодежь, подобных советов вы никогда от меня не услышите, — говорит он, выдыхая дым сквозь плотно сжатые зубы.
Дядя Марвин предлагает мне затянуться, но я отказываюсь.
— У меня пока вроде как другая фаза, — поясняю. — Ну, там, сигареты, виски…
— Лови момент, скоро вообще ни хрена не останется.
Обычно наши разговоры с дядей Марвином особо не затягиваются — любых политесов он терпеть не может. Впрочем, сегодня я не горю желанием возвращаться обратно к столу, так что пытаюсь поддержать беседу.
— Спасибо за совет, — говорю. — Да, кстати, я тут вроде в город перебираться надумал.
— В город? — прищурившись, переспрашивает он. — Все, кого ни спросишь, оттуда бегут. Нью-Йорк — это настоящая выгребная яма.
— Ну что ж, тем легче мне там будет хату надыбать.
— Очень смешно, — говорит дядя Марвин без тени улыбки на лице.
Пара минут проходит в молчании, из чего я делаю осторожный вывод, что разговор, наверное, окончен.
— Как всегда, премного благодарен за милую беседу и остроумнейшие шутки, — говорю я, бросаю окурок на землю и затаптываю его носком ботинка. — Пойду-ка я обратно, пока мой папаша к твоей племяннице клинья подбивать не начал.
— Подожди-ка минуту… Поедешь в город — привезешь мне чуток этого… — Дядя Марвин выразительно поднимает зажатый в кулаке косяк.
— Дядя Марвин, ты же знаешь, я бы с удовольствием… Но я ведь и понятия не имею, где и куда…
— Я тебя на своего парня наведу. Вот держи… — Из кармана пиджака он извлекает рулон свернутых банкнот, отслюнявливает от него шесть двадцаток и всовывает их мне в ладонь. — Этого хватит на четверть.
— Четверть чего?
— Четверть унции. И смотри, чтобы он не втюхал тебе семян или стеблей. Мне такие довески на хрен не нужны.
Говоря начистоту, я по уши рад хоть как отвлечься от опостылевшего мороженого.
На следующее утро я встаю пораньше и затемно — пока родители не проснулись и не начали задавать лишних вопросов — потихоньку выскальзываю из дому. Пятнадцатиминутная прогулка — и вот я уже в вагоне лонг-айлендской электрички, направляющейся в Нью-Йорк. Все это дело изрядно напоминает мне поездку в скотовозке. Я пробираюсь на свободное место, по соседству с каким-то мудаком в костюме с галстуком. Мудак не замечает меня и увлеченно листает «Джорнал». Мягко покачиваясь, вагон проносит нас мимо бесконечных и одинаковых как две капли воды рядов загородных домиков рабочего класса. Я задумываюсь над тем, не является ли словосочетание «рабочий класс» оксюмороном, но отвлекаюсь от этих размышлений, когда по проходу величественно проплывает ледяная на вид блондинка в строгой офисной юбке. За время, проведенное с Дафной, я, среди прочего, успел убедиться в том, что никак не фетишист. Но тем не менее в сочетании капроновых чулок и кроссовок есть что-то такое, что заводит меня не на шутку. Следующие полчаса я размышляю над тем, нет ли в пригородных поездах какого-нибудь эквивалента самолетного майл-хая — неформального клуба тех, кто имел удовольствие потрахаться на борту летящего самолета. Наконец, электричка прибывает на вокзал, скот встает с мест и начинает пробираться к выходу, движимый инстинктом и кофеином. Я дрейфую вместе с массами, и вскоре поток выносит меня на Седьмую авеню.