И он, изобразив, как тогда разинул рот, повернулся ко мне, – сверля смеющимися глазами и ожидая реакции.
Я отвернулся и посмотрел в окно, но ничего не увидел, кроме черноты, и даже если бы я снял темные очки, то вряд ли бы увидел намного больше.
– Ты небось и не помнишь нас с Марианной. – И снова эта снисходительная улыбка, неужели она ему самому не надоела, и теплое участие в голосе, которого хватило бы на целое человечество. Он весь, как отлаженный двигатель его «рейнджровера»: переключается с одного режима на другой без всякого напряга.
– Не помню, – говорю я, не поворачивая головы.
– А у нас дома есть фортепьяно, – вступает в разговор Джеф-Джузеппе, – кабинетный рояль, нам его в прошлом месяце привезли вместо старого. Рождественский подарок всей семье. Звук просто изумительный.
У него ломается голос, он произносит слова то басом, то фальцетом, с очень заметным американским акцентом. При этом изо всех сил старается подражать отцу, в точности копируя его тон – та же теплота, то же участие.
– Ты знаешь состав нашей семьи? – спрашивает Витторио. – Мама тебе рассказывала?
Говорю «нет», хотя мать пыталась мне пару раз про них рассказать, но я не слушал: какое мне дело, кто у них там в семье и сколько их.
– Так вот, – продолжает Витторио с явным удовольствием, что может посвятить меня в свою личную жизнь, – нас четверо: Джузеппе, сын Марианны, сама Марианна, я, разумеется, и моя дочь Нина. Плюс собака по имени Джино, пишется Geeno. Теперь у тебя исчерпывающее представление о семье Фолетти, верно?
Он говорит, как официальный представитель, как какой-то уполномоченный, точно это входит в его обязанности снабжать всех приезжающих подробной информацией о своей семье.
Я уже слушаю не его, а вибрацию мотора и звон в собственных ушах, который бывает от сильной усталости. Потом – раз – и выключаюсь. Теперь я вне досягаемости.
Кажется, подъезжаем: «рейнджровер» сворачиваете шоссе, катится под уклон по узкой неосвещенной дороге, ныряет в темный-претемный лес (слышно только, как вылетают камни из-под толстых шин), потом снова выезжает на открытое пространство и останавливается на площадке, расцвеченной электрическими рождественскими гирляндами. Эти гирлянды как бы образуют светящийся шатер, похожий на шатер бродячего цирка.
– Приехали, дорогой Уто, – повернувшись ко мне, говорит Витторио и буквально выпихивает меня из машины. Потом выходит сам и направляется к багажнику, чтобы достать пакеты с закупленной в городе провизией. Джеф-Джузеппе хватает мою сумку. Здесь воздух еще чище и холодней, чем на аэродроме, совсем стерильный, холод пронизывает до костей, куртка и штаны на мне скукоживаются от мороза, как рыба на лотке со льдом. Дом, похожий на большой деревянный ящик с прорезями-окнами, светится изнутри ярким желтым светом, который выплескивается наружу, освещая площадку и кромку леса, стоящего вокруг черной стеной. Через окна видна наряженная елка, деревянные потолочные балки.
Витторио, нагруженный покупками, шагает первым, Джеф-Джузеппе, согнувшись в три погибели, тащит за ним мою сумку, я замыкаю шествие, причем еле сдерживаюсь, чтобы не пуститься наутек.
Неожиданно открывается стеклянная раздвижная дверь, и на улицу выскакивает большая светлая собака. Она сначала кидается к Витторио и Джефу-Джузеппе, а потом подбегает ко мне и, фырча, сует мне голову между ног. Я украдкой, чтобы не заметили хозяева, резко наподдаю ей коленом, и она, глухо охнув, снова несется к Витторио, который в это время уже входит в дом.
На пороге поджидает вторая половина семейства Фолетти – жена Марианна и дочка Витторио от первого брака Нина, мать мне говорила про нее, но я пропустил мимо ушей. Обе в светлом, правда разных тонов, они глядят на своих мужчин, на меня, плетущегося в хвосте, приветственно машут руками и улыбаются. Когда все входят, дверь задвигают, и мы оказываемся как бы в барокамере – застекленной со всех сторон веранде с вешалками, скамейками, ячейками для обуви и еще одной раздвижной стеклянной дверью, ведущей в гостиную. Обе женщины говорят «привет», «добро пожаловать» и улыбаются все теплей, все шире, все дружелюбней.
Уто Дродемберг протягивает руку, не делая даже попытки улыбнуться. Господи, сколько в нем шарма, сколько интуитивного аристократизма! Измученный долгим перелетом, сменой часовых поясов, он продолжает сохранять свой стиль; тонкий, гибкий, он производит неотразимое впечатление, его обаянию просто нельзя не поддаться, он читает это в глазах и невольно становится еще обаятельней, о чем говорит каждое его движение, каждый взгляд, каждое оброненное слово. Слава Богу, что его выпустили наконец из западни на колесах, что он уже не сидит в машине с этим доставшим его своими суждениями-осуждениями главой семейства и рабски преданным ему мальчишкой.
Глава семейства снял обувь и через раздвижную стеклянную дверь шагнул в гостиную, на ходу подтолкнув ко мне свою жену Марианну. Его дочь Нина, худенькая, большеглазая, с каштановыми волосами, отцовскими чертами лица, поздоровавшись, тут же отступила назад. Хотя в этом уже не было необходимости, Витторио не отказал себе в удовольствии представить нас друг другу, заглушая своим голосом голоса остальных и по очереди показывая на каждого огромной ручищей.
ВИТТОРИО: Уто, Калиани, Нина. Марианну теперь зовут Калиани.
МАРИАННА: Но ты можешь называть меня, как хочешь. Как тебе больше нравится. Добро пожаловать, Уто!
НИНА: Добро пожаловать!
(Взгляд-щуп Марианны на моих волосах, на куртке, на кожаных штанах, на ботинках, все еще на ботинках.)
МАРИАННА: Мы в доме ходим без обуви. Ты не будешь возражать, если я попрошу тебя разуться?
Она спрашивает это с улыбкой, точь-в-точь, как у мужа, добродушным, вкрадчиво-ласковым тоном, будто от улыбки и тона дикий смысл ее слов станет менее диким.
Уто Дродемберг молчит, на его лице появляется беспомощное выражение, словно с ним говорят на незнакомом языке и он не очень хорошо понимает, о чем речь (так ведь оно и есть на самом деле), словно его заставляют играть в незнакомую игру, не объяснив правил. Интонации Марианны настолько деликатны, настолько вежливы, что можно поверить, будто она действительно ждет от него ответа, будто он вправе сказать: «Благодарю вас, но я предпочел бы не разуваться». Однако ее взгляд, ясный и сияющий, в отличие от голоса сомнений не вызывает: заведенный порядок непоколебим, это приказ.
И тогда Уто Дродемберг развязывает шнурки дрожащими от усталости, злости и унижения пальцами, стягивает с ног свои мотоциклетные ботинки и ставит их на полку для обуви. Потом он входит в гостиную, как ни в чем не бывало, с самым естественным выражением лица, на какое только способен, но все его внимание сосредоточено на ногах, таких беззащитных и уязвимых в эту минуту. Ему кажется, что без ботинок его фигура лишилась привычных пропорций, что, став на каблук меньше ростом, он превратился в жалкого карлика. К тому же носки у него дырявые, единственная пара носков, и та дырявая, как раз на пальцах, и этого не скроешь, а кожаные штаны теперь пол подметают, и ему приходится, опускаясь по очереди то на одно, то на другое колено, их подворачивать, чтобы не волочились. Стараясь освободиться от чувства унижения, он представляет себя христианским мучеником, благородной невинной жертвой и, войдя в образ, считает ниже своего достоинства обращать внимание на обстановку гостиной, на светлую деревянную мебель, на кабинетный рояль и на все остальное, что есть в комнате. На полу ковровое покрытие, он в жизни по такому не ходил; поролоновая основа поглощает звук шагов, вызывая ощущение собственной нереальности, пребывания вне времени и пространства.