Иногда мы, перед тем как заснуть, некоторое время переговаривались. Мы сидели в разных кабинках, разделенные перегородкой. И все же нам было слышно друг друга, даже когда мы говорили совсем тихо. Там он и рассказал мне, что у него есть такая игра – погружаться в себя.
Мы привязывали веревку к суку дерева у железной дороги, так что можно было, раскачавшись на ней, оказаться перед приближающимся локомотивом и на минуту зависнуть прямо перед стеклом кабины машиниста, заглянуть внутрь и отлететь в сторону в последний миг, сознавая, что ты едва остался в живых.
Обычно, находясь в полете, ты все время думал о том, что надо вовремя успеть уйти от поезда. Теперь же мы вместо этого пытались погрузиться в себя, то есть отключиться, почувствовав поезд и веревку в руках, и тогда это мгновение становилось очень насыщенным, тогда время начинало растягиваться, так что потом нельзя было сказать, как долго все это продолжалось. В самые длинные мгновения – те два раза, когда поезд слегка меня задел,- времени вовсе не существовало.
Уже тогда стало казаться, что должен быть какой-то закон. Что время – это не просто нечто движущееся само по себе, а то, что необходимо удерживать. И что стоит тебе отпустить его, как это мгновение приобретает особое значение.
В чем-то это открытие помогало. Но в то же время именно оно и было болезнью.
Это я и рассказывал Катарине, а она слушала.
В «Сухой корке» никто никого не слушал,- во всяком случае, никто из взрослых не слушал.
Я вовсе не собираюсь ругать школу – ведь она обеспечивала жесткие рамки, которых детям не хватало. Здесь учился Анкер Йоргенсен, так что школа вырастила премьер-министра.
Однако это было скорее исключением. Правилом же было то, что из пятнадцати человек, поступающих в новый класс, половина отсеивалась за четыре года, потому что они не справлялись с учебой или вообще не могли вынести жизнь в школе.
Хотя мне было только двенадцать лет, когда я был туда переведен, я понимал, что большую часть оставшихся не ждет ничего хорошего, почти все они были кончеными людьми.
Дерево срубили сами железнодорожники вместе со спасательной службой «Фальк». Я был под подозрением, но все произошло за день до моего отъезда из школы, лишнего шума им не хотелось, и они не стали разбираться в этой истории.
* * *
На этом месте я иссяк: я чувствовал себя совсем опустошенным, нужно было, чтобы она в свою очередь что-нибудь рассказала.
В «Сухой корке» нам раз в месяц выдавали лишь три кроны и еще три кроны поступали на личный счет, но, несмотря на это, каждый платил что полагалось – это было непреложным законом. Платили даже такому человеку, как Гумми, который был очень терпеливым и не съедал свои конфеты до самого конца месяца, а потом продавал их втридорога. Несколько раз случалось, что кто-нибудь пытался уклониться от уплаты долга, тогда его заставляли прыгать с ивы в озеро, с высоты десять метров, в том месте, где глубина была всего метр,- ничего не сломаешь, но завязнешь по грудь в грязи, а потом тебя будет медленно засасывать вниз. Вытаскивали же только после того, как макушка побудет некоторое время под водой.
Так что все соблюдали справедливость и возвращали долги. Это было непреложным законом.
Катарина, должно быть, знала это. Сначала она ждала, что я скажу еще что-нибудь, но я молчал, я не мог ничего произнести, и тогда она сказала:
– Кстати, в прошлом году у меня умерли и мать и отец.
В «Сухой корке» я пытался представить себе, как это бывает, когда у человека есть семья. Представлял себе, как идешь по Страндвайен, а мимо проезжает одна из посудомоек, она останавливается, сажает тебя на багажник велосипеда, и ты едешь к ней в гости, легко и непринужденно болтая по пути. Она живет в доме вместе с отцом и матерью, тебя усаживают за стол, а на столе много еды. Именно так я прежде всего и представлял себе семью. Когда еды вдоволь.
Когда Катарина впервые упомянула своих родителей, стало ясно, что она хотела еще что-то сказать, но сначала было непонятно, что именно.
Она никогда не говорила о том, как выглядел их дом, ни одного слова. И все же я мог себе это представить. В их доме были книги, и лампы, и паркетный пол, все вещи были изящными, но даже если ты пролил что-нибудь, никто на тебя не кричал, просто брали тряпку и вытирали – ведь это может случиться с каждым.
– Они часто говорили о времени,- сказала она.
Они говорили о времени – ничего странного в этом не было, это было совершенно нормально. Однако не столько о том времени, которое показывают часы, сколько о времени во вселенной. Катарина слышала, как они размышляли о том, куда оно идет: вперед или назад.
Потом ее мать тяжело заболела, врачи сказали, что жить ей осталось меньше трех месяцев, и тут она стала интересоваться обыкновенным временем.
– Она разработала научную теорию,- сказала Катарина.
Почему научную?
Тогда я впервые услышал, как это слово применяется к мысли, возникшей у обыкновенного человека. Почему для ее матери, а потом и для Катарины, а затем и для нас с Августом стало важно, чтобы теория была научной?
Возможно, в мире существуют только два вида вопросов.
Те, которые задают в школе, когда ответ известен заранее. Их задают не для того, чтобы кто-нибудь поумнел, а совсем по другим причинам.
И другие – вопросы в лаборатории. Где ответы неизвестны, а часто даже и вопрос неизвестен, пока его не задашь.
Это такие вопросы, как, например, что такое время, почему Оскар Хумлум сказал мне, чтобы я сам спасался, и почему Аксель Фредхой улегся рядом с той трубой в подвале.
Вопросы, которые очень больно задавать. И которые человек задает, только когда его вынуждают это сделать. Как, например, когда ее матери дали три месяца.
Именно это мы подразумевали под словом «наука». Что и вопросы и ответы связаны с неизвестностью и что задавать их больно. Но что нет никакого обходного пути. И что никто ничего не скрывает, все говорится прямо и честно.
– Она стала думать, что время идет, только когда не обращаешь на это внимания,- сказала Катарина.
Ее мать пришла к выводу, что время как бы прокрадывается вперед рывками, когда ты о нем забываешь. И то, что ей осталось три месяца,- так это только при условии, если она потеряет бдительность. Поэтому она стала предельно внимательной.
Очень скоро это стало невыносимым. Она перестала спать по ночам, Катарина с отцом тоже почти не могли спать, а если они в конце концов и засыпали, то, просыпаясь, видели, что мать сидит и смотрит на них, чтобы не упустить ни одной секунды.
По истечении трех месяцев она была абсолютно убеждена в том, что теперь вся ее жизнь пронизана вниманием и ей в какой-то степени удалось остановить время. Иногда она стала брать Катарину с собой в больницу на консультации.