Здесь, в темноте, я не чувствую себя несчастным, только опустошенным и онемевшим. Я не произношу ни звука. Омут находится у противоположного берега, там стоят тяжелые ели. Но я нашел себе место в ольшанике на нашем берегу реки. Отсюда мне все видно, я высматриваю место, где можно перебраться на тот берег, перейти по камням, но течение здесь слишком бурное. Пока что меня устраивает, что я могу сидеть здесь, среди черной ольхи, и, оставаясь сухим, слушать, как идет дождь.
Этот унылый дождь льет уже несколько дней подряд. Началась осень. Мы с Катрине почти не разговариваем друг с другом. Каждый из нас, по-своему, утешает отца, но мы никогда не утешаем друг друга. По выходным дням Катрине уводит отца на долгие прогулки, тогда как я в основном имею с ним дело по будням. Я готовлю обед на нас троих — простые блюда, какие готовила мама, — потому что Катрине возвращается из школы позже, чем я, а отец вообще приходит очень поздно. Но если Катрине хочется посидеть дома и посмотреть телевизор вместе с отцом, я ухожу и часами бездумно брожу по улицам.
Этой осенью я обратил внимание на Аню Скууг. Она живет на Эльвефарет. Я часто встречаю ее, когда сбегаю из дома от мытья посуды. Обычно она в это время идет на трамвай. Я знаю, что она учится в частной школе, но часть дороги у нас общая. Мы уже несколько лет издали здороваемся друг с другом, но только теперь я смог заглянуть ей в глаза, когда она быстрым шагом прошла мимо меня. Я знаю, что она на год моложе меня. Когда наступает ноябрь, она носит зеленое потертое пальто с капюшоном, которое болтается на ней, как на вешалке. Она всегда вежливо здоровается со мной, когда мы проходим мимо друг друга под уличным фонарем. Я думаю, она знает, что случилось с мамой. Есть что-то особенное в ее грустном взгляде и робкой улыбке. В нашем конце города люди почти ничего не знают друг о друге. Каждая семья ограничена своим домом. Может, именно это меня и волнует? Волнует, что Аня знает про маму и потому считает своим долгом со мной здороваться. Она всегда спешит. Я предполагаю, что она занимается гандболом, танцами или чем-то подобным, чем занимаются такие стройные красивые девушки. Волосы у нее довольно длинные и прямые. Она никогда не ходит с зонтом. Под дождем ее волосы намокают прежде, чем она доходит до трамвайной остановки, и висят мокрыми прядями. Тогда она становится еще красивее.
Я начинаю думать о ней, когда спускаюсь к реке и сижу в ольшанике. Когда бегаю, когда фантазирую о недостижимом, о краях, где и для меня найдется в будущем место. Я мечтаю обо всем, чего не существует, и о том, чего быть не может, например о том, что мама по-прежнему жива. Она никогда не говорит со мной. Стоит, повернувшись ко мне спиной. И я боюсь, что она обернется. Боюсь ее лица, ее презрения. Она часто говорила: «Моя жизнь прошла напрасно, твоя не должна оказаться такой же. Обещай мне, Аксель». Что я могу ей обещать? Она говорила, что сделает все, чтобы помочь мне.
Я подолгу сижу в ольшанике и размышляю. Каждый день я спускаюсь к реке в ольшаник, прячусь под его ветвями, и ни одна мысль, которая приходит мне в голову, ни для чего не годится, потому что я мечтаю о несбыточном и понимаю это. Я воздержался от участия в большом конкурсе пианистов, ибо знаю, что играю еще недостаточно хорошо. Но обещаю себе, что основательно подготовлюсь к следующему. Идет снег. Я хожу на лыжах по полям Грини. Стоят холодные сухие дни с синим светом над розовым горизонтом. Постепенно я начинаю думать о том, что вполне досягаемо. И снова начинаю упражняться на рояле. Мне исполняется шестнадцать. Я стараюсь как можно меньше думать об Ане Скууг.
В темное зимнее время
Приближается Рождество. Отец до сих пор так и не смог убрать мамины вещи, а Катрине не хочет этим заниматься. У нее с мамой всегда были сложные отношения. Мама была слишком молодая, когда родила Катрине. Ей было всего двадцать два года. Осе Банг, девушка из Мосса, хотела пойти по стопам своих родителей, стать музыкантом, играть на круизных теплоходах или аккомпанировать немым фильмам. Время немых фильмов кончилось, и ни у кого не было средств учить маму игре на каком-нибудь инструменте. Она научилась любить музыку, сопровождая свою мать в кинематограф, где та играла на вечерних сеансах. Она видела, как пальцы матери летают по черным и белым клавишам. И смотрела фильмы о прошедших временах.
Я убираю из шкафов мамины вещи. Думаю о стариках, об умерших. Вдруг это стало для меня важным. Осе Банг из Мосса. Ее мать, старая Аста, годами кормилась игрой на фортепиано. Ее отец, Расмус Банг, мой дед, играл на скрипке на старом американском пароходе, который ходил между Осло и Нью-Йорком, пока какой-то гомосексуалист миллиардер из Египта не сманил его на круизный теплоход, ходивший по маршруту Александрия-Бейрут-Афины-Дубровник-Венеция. Я помню все старые истории, которые мама так любила рассказывать! Дед стал прожигателем жизни, гладко прилизанным скрипачом в белом фраке. Он каждый вечер исполнял на скрипке произведения Фрица Крейслера и популярные мелодии в салоне теплохода, пока однажды не оказался в каком-то баре, а может, и в постели одной богатой американской вдовы. Дед начал пить кубинский ром. «Этот ром открывает чувства, но портит технику», — обычно говорила мама. Как бы там ни было, дед прибавил в весе тридцать килограммов и начал замечать, что становится никудышным музыкантом. Кто-то был в этом виноват. Дед сидел в баре и пытался понять, кто же виноват в том бедственном положении, в котором он оказался. «Алкоголь — творческая сила, она творит образ врага», — говорила мама. И переходила к самой постыдной части этой истории. После десяти лет отсутствия дед вернулся в Мосс и до полусмерти избил бабушку. Почему она не вернула его в тот раз, когда он опрометью бежал от нее перед рождением их дочери Осе, моей мамы? Неужели она не поняла, что он просто свалял дурака, что он, собственно, был бы прекрасным отцом? Если бы он в тот раз остался дома, в Моссе, а не ушел в море, то, может быть, стал бы сегодня уважаемым музыкантом, получил бы работу в Филармонии или играл бы на похоронах по всему Эстфолду; много лет спустя мама в этом не сомневалась. Теперь пришла очередь бабушки бежать из дому. Мама всегда делала искусственную паузу, когда доходила до этого места. И наконец, шло самое горькое: бабушка бежала с ребенком к своей подруге в Роде, а всего через две недели деда нашли утонувшим далеко, в Миссингене, вблизи от четырнадцатифутовой лодки. Вероятно, это было самоубийство, стоял конец октября, даже мама в это поверила, хотя полиция долго занималась этим делом и подозревала, что дед каким-то образом был связан с контрабандой спирта и замешан в бандитских войнах. У Расмуса Банга были разносторонние интересы. Однако люди в форме так ничего и не выяснили, и бабушка вернулась обратно в Мосс, а в конце жизни она продавала шоколад и драже в кинотеатре, который уже давно завоевали звуковые фильмы.
Мама никогда не рассказывала, что было потом. Жить ей было не на что, и она уехала в Осло. С большим трудом нам удалось вытянуть из нее, что у бабушки был знакомый музыкант в Национальном театре, статный господин, обожавший звук собственного баритона. В конце концов он предпочел петь партии обольстителей в веселых опереттах, а не играть глупые второстепенные роли в лишенных юмора драмах Ибсена. Поэтому он перешел в Норвежскую Оперу, как только она открылась в конце пятидесятых годов в помещении Народного театра. Вальдемар Швахт. Этот разящий потом монстр издавал свое низкое блеяние столь безыскусно, что Паулине Халл, злобный критик «Дагбладет», утверждала, будто вокальное мастерство Швахта можно сравнить разве что с блеянием коз во время весенней течки. По словам отца, этот Швахт к тому же очень подозрительно вел себя во время оккупации. Отец всегда вмешивался в мамин рассказ, когда она доходила до этого места. Однако господину Швахту удалось устроить молодую и красивую Осе Банг из Мосса на работу в бар Норвежской Оперы. И моя мама в антрактах продавала там публике теплое шампанское и скверное белое вино. Была ли это с его стороны благородная дружеская услуга или результат сального насилия, которое могло бы привести его на скамью подсудимых, об этом я думал много раз. Мама никогда об этом не говорила.