Обидчик, тот самый извращенец Кит Хейвард, о котором я на днях читал в бездарных мемуарах детектива Купера, собрался кинуться на Гути, но его удержал сосед по комнате в общежитии, единственный друг Бретт Милстрэп. Ему очень не хотелось, чтоб их вышвырнули из «Жестянки» раньше, чем придет яркая блондинка, которой они так отчаянно домогались: лишь один вид ее, потягивающей кофе, делал их счастливыми на три-четыре дня. Звали девушку Мередит Брайт, и, как Хейвард и Милстрэп, она играла важнейшую роль в истории, загадку которой я пытался разгадать в последующие недели и месяцы. Наверное, она была самой красивой молодой женщиной из всех, кто когда-либо появлялся в местном кампусе. То же самое можно было бы сказать, попади она в Калифорнийский университет в Лос-Анджелесе, а не в университет Висконсина. Мередит Брайт терпеть не могла Хейварда, а Бретта Милстрэпа воспринимала как пустое место, но, впервые увидев Гути Блая и Ли Труа, была ими очарована. По нескольким причинам.
Справедливо будет заметить, что вся эта бредовая, долгая история, которую я пробую вытащить на свет, началась с Мередит Брайт. Тогда она сидела в одиночестве за последним столиком в «Жестянке», подняв глаза от «Тела любви», взглянула вдоль барной стойки, подметила Гути с Миногой и улыбнулась им. Но не буду забегать вперед и опережать самого себя: мне необходимо вернуться к тому, с чего я начал, и пояснить кое-что еще о Гути и нашей маленькой компании друзей.
Я уже сказал, что именно приятный голос NPR, вещавший о чтении Готорна вслух, помог мне разобраться в неожиданном вихре сложных чувств, охвативших меня, когда я заглянул в налитые кровью глаза мистера Беспокойного, транспортируемого двумя фулбэками[8]из Карбондейла к выходу из кафе. Я упорно сопротивлялся внезапному узнаванию, но образы и эпизоды из детства устремились ко мне мучительно-тягостным потоком. Причина этого обреченного на неудачу сопротивления в том, что Беспокойный напомнил мне Гути, который провел четыре десятилетия в психиатрической больнице Висконсина, общаясь с людьми исключительно при помощи слов из сборника капитана Фаунтейна и, возможно, когда ощущал особо сильные наплывы ностомании, предложениями типа «Неужели ты заставил меня заключить договор, который погубит мою душу?» из «Письма Скарлет». Язык не поворачивается назвать это сумасшествием: это страх, та же разновидность всепоглощающего ужаса, обратившего Беспокойного в невнятно бормочущую статую.
Я хотел разобраться с этим страхом. И уяснил для себя: раз уж я вскрыл этот слой — должен идти до конца. Как только я понял причины беспомощности Гути, я решил, что пласт реальности, закрытый от меня почти на сорок лет, наконец откроется.
Уточню: ко мне лично это не имело отношения. Ни малейшего.
Начиная с середины шестидесятых время от времени этот тайный мир — суть всей истории о странствующем гуру по имени Спенсер Мэллон, о том, что он совершил и чего не совершал и что до сих пор значил для любивших его и восхищавшихся им, — тревожил меня. Более чем тревожил — постоянно будил сомнения и страдания, прилипавшие, как тень, стоило лишь всколыхнуться памяти… Одной причиной непрерывного душевного волнения было молчание одного человека. Она не говорила со мной об этом, как и все остальные. Меня просто не пускали. Нет, я не собираюсь сходить с ума от чего-то, случившегося сто лет назад, но разве это честно? Все было так здорово, мы так хорошо дружили, и лишь потому, что я не хотел иметь никаких дел с этим жуликом Мэллоном, они сплотились против меня. Даже моя подруга, которая, как все считали, была моей двойняшкой.
Знаете, что произошло? Как последний олух, я цеплялся за свои принципы, а по сути все дело было в этом человеке, побывавшем в Тибете, видевшем, как в каком-то баре кто-то у кого-то отрезал руку. Он рассказывал о тибетской «Книге мертвых» и философе по имени Норман О. Браун, он изучал древнюю магию — в общем, вся эта мура вроде как напугала меня тогда. Все это, с одной стороны, казалось полной чушью, а с другой — кто его знает, может, и было отчасти правдой. Скорее всего, я боялся, что, познакомившись с Мэллоном поближе, тоже начну верить в него.
Минога отлично знала, что я чувствую, такой вот она была умничкой. Она понимала, что мои переживания куда сложнее, чем я сам хотел бы допустить. Она считала, что я боялся напрасно, и стала меньше доверять мне. Учитывая, что я не желал прикидываться студентом колледжа и поэтому остался сидеть дома в первый раз, когда мои друзья отправились в «Жестянку», у меня было две возможности все поправить: например, я мог бы пойти в итальянский ресторан, где они впервые услышали разглагольствования Мэллона. Или искупить свое отступничество, присоединившись ко всем на втором сеансе Мэллона — в квартире, где жили Кит Хейвард и Бретт Милстрэп. Таковы были возможности. Но стоило мне сказать «больше никогда», дверь за друзьями захлопнулась, а меня оставили снаружи — куда я вышел сознательно и где предпочел остаться.
Пока они таскались за Мэллоном, я подолгу гулял в одиночестве, иногда от нечего делать забредал на школьную спортплощадку и бросал мяч в кольцо. Или пытался. Помню, как-то промазал пятьдесят три раза подряд. В тот памятный день, воскресенье, 16 октября 1966 года, я сидел дома и перечитывал «О времени и о реке» Томаса Вулфа — роман, который обожал до умопомрачения, потому что мне казалось, будто речь в нем идет обо мне, Ли Гарвелле, — чутком, одиноком, талантливом юноше, несомненно обреченном на литературный успех. Ну, если не именно обо мне, то по крайней мере о том, кем я стану, если поступлю в Гарвард, отправлюсь в путешествие по Европе: о, заблудший, о, сентиментальный, переполненный словами скиталец, каменная створка ненайденной двери…
Целых два дня я понятия не имел, где Минога. Когда появилась кое-какая информация, она привела меня в бешенство, поскольку содержала лишь то, что мне позволено было знать: в силу обстоятельств, навсегда скрытых от меня, там случилось страшное. Была встреча, или собрание, или, может, что-то вроде церемонии, во время которой все феерично полетело к чертям собачьим. Погиб студент. Причем он был не просто убит, а жутким образом расчленен, разорван в клочья. Сплетни утверждали, будто тело парня выглядело так, словно его рвали огромными зубами. Следующие несколько месяцев, а за ними и четыре десятка лет единственный человек, с которым я по-прежнему общаюсь с тех пор и причастный к злополучному окружению Мэллона — моя жена, — наотрез отказывался даже попытаться объяснить, что тогда случилось с ними.
Почти неделю она просто молчала. Единственные подробности, которыми она соизволила поделиться со мной, касались полицейского расследования, смятения и гнева ее ни на что не способного отца, ее возмущения нашими преподавателями и приятелями-студентами, ее отчаяния из-за бедного Гути. Когда все понемногу улеглось и местонахождение Гути наконец перестало быть тайной, Минога пыталась навещать его в больнице Ламонта, где, как выяснилось, он лежал все это время. Первый раз она заговорила там с кем-то, и этот кто-то — по-видимому, пускаться в эти детали пустая трата времени — запретил ей приходить: состояние мистера Блая слишком тяжелое и нестабильное. Месяц спустя она пришла снова. На этот раз в больницу Миногу пустили, но от ворот поворот ей дал не кто иной, как Гути Блай. Пользуясь словами, заимствованными у Готорна, он отказался даже видеть ее. Наотрез. И неизменно отказывался весь выпускной год, и Ли, по-моему, отступилась. После того как мы отправились в Нью-Йорк, она никогда не упоминала о нем.