В одном своем очень давнем, еще юношеском, выступлении я попытался представить этот механизм как что-то вроде стриптиза наоборот. Создание романа можно сравнить с работой профессиональной стриптизерши, которая на глазах у публики снимает с себя одежду и демонстрирует обнаженное тело. Романист все это проделывает в обратном порядке. Трудясь над романом, он словно облачается в новые и новые одежды, скрывая под многоцветными плотными покровами, созданными его же воображением, свою изначальную наготу. Этот процесс настолько сложен и тонок, что временами и сам автор не способен вычленить в конечном продукте – буйно разросшемся доказательстве его способности выдумывать людей и миры – те затаившиеся в памяти образы, которые были рождены жизнью и запустили механизм фантазии, укрепили волю автора и помогли ему состряпать всю эту историю.
Теперь поговорим о романных темах. На мой взгляд, писатель находит пищу для них в себе самом, словно катоблепас – мифическое животное, явившееся святому Антонию (у Флобера в «Искушении святого Антония») и позднее воссозданное Борхесом в его «Учебнике фантастической зоологии». Катоблепас – невероятное существо, пожирающее себя, начиная с лап. Писатель – не столь буквально, конечно, – но тоже вгрызается в собственный опыт, отыскивая материал для придумывания историй. И не только для того, чтобы воссоздать людей, отдельные события или пейзажи, основываясь на материале, услужливо поставляемом памятью. Нет, он находит в себе еще и горючее для воли, без которой невозможно довести до конца весь процесс – долгий и тяжкий процесс выстраивания романа.
Рискну пойти чуть дальше в своих рассуждениях о романных темах. Автор не выбирает темы – это они его выбирают. Он пишет о тех или иных вещах, потому что те или иные вещи пришли ему в голову. В выборе темы свобода писателя весьма относительна, а возможно, ее и вовсе не бывает. Вернее, в любом случае она куда уже, чем в выборе литературной формы, где, как мне кажется, писательская свобода – то есть ответственность – абсолютна. Мое мнение таково: жизнь – прошу прощения, я и сам понимаю, что слово звучит слишком громко, – навязывает писателю темы: определенный жизненный опыт оставил в сознании и подсознании свои зарубки, и позднее пережитое начинает преследовать его, и он хочет от него избавиться, для чего преображает в разного рода выдуманные истории. Вряд ли стоит приводить примеры того, каким именно образом темы, порожденные жизненным опытом, навязывают себя писателю, – свидетельством тому любые воспоминания: вот эта история, этот персонаж, эта ситуация, эта интрига не отпускали меня, я был одержим ими, словно зов шел из самых глубин моей души, и мне пришлось описать все это, чтобы заставить голос замолчать. Конечно, первым приходит на ум имя Пруста. Вот настоящий писатель-катоблепас, согласны? Кто в большей степени и с наилучшими результатами поедал себя, роясь в завалах собственной памяти со скрупулезностью археолога, чем создатель «В поисках утраченного времени» – монументального художественного воспроизведения жизненного пути автора, его семьи, окружающих пейзажей, друзей, отношений, вкусов – независимо от того, можно или нет говорить о них вслух, – удовольствий и разочарований, но в то же время – таинственных и тончайших движений человеческой души в ее неустанном стремлении накопить, рассортировать, похоронить и вновь откопать, связать воедино и вновь разделить, отшлифовать либо исказить образы, которые остаются в памяти от минувших лет. Биографы (например, Пейнтер) сумели составить дотошные инвентарные списки реальных событий и персонажей, скрытых в прустовской романной саге за пышным вымыслом, и убедительно показали нам, каким образом это волшебное произведение строилось из материалов, почерпнутых автором в жизни. Хотя на самом-то деле все эти инвентарные описи автобиографических деталей, откопанных исследователями, показывают нечто иное: творческая мощь Пруста, который, пользуясь подобным самоанализом и ныряя в собственное прошлое, сумел преобразить достаточно обычные события своей жизни в великолепный ковер, в ослепительное по совершенству изображение человеческой натуры, увиденной автором с субъективных позиций сознания, раздвоившегося специально для того, чтобы наблюдать за самим собой в потоке жизни.
И это подводит нас к не менее важному, чем предыдущий, выводу. Хотя отправной точкой для вымысла является жизненный опыт писателя, реальная жизнь никогда не будет и не может быть пунктом назначения. Расстояние между ними огромное, порой даже космическое, потому что в промежуточном процессе – когда тема облекается в слова и получает особый повествовательный порядок – автобиографический материал претерпевает изменения, обогащается (а порой и обедняется), смешиваясь с другими материалами – либо подаренными памятью, либо вымышленными и обработанными. В этом процессе тема обретает структуру, если, конечно, роман – настоящее произведение искусства, за счет чего вымысел достигает полной автономности – именно ее и должен имитировать художественный текст, чтобы дальше уже жить независимой жизнью. (Те тексты, которым не удается эмансипироваться от автора, имеют ценность лишь в качестве биографических документов и относятся, разумеется, к разряду творческих неудач.) Художественный процесс состоит в преображении материала, поставляемого автору памятью, в объективный мир, сотканный из слов, то есть в роман. А форма – это то, что позволяет превратить вымысел в нечто конкретное, и здесь, если мое понимание литературного творчества верно (в чем я, повторюсь, не уверен), романист пользуется полной свободой, а значит, несет полную ответственность за результат. Возможно, из всего вышесказанного Вы сделали вывод, что писатель, творя вымыслы, не несет ответственности за свои темы (их ему навязывает жизнь), но ответственен за то, что потом с ними делает, преображая в литературу, и потому только он один в конечном итоге отвечает за удачи и провалы своих сочинений – то есть, по сути, за то, талантлив он или нет. Да, правильно, именно так я и думаю.
Почему при бесконечном множестве фактов, составляющих жизнь писателя, одни – таких совсем мало – оказываются невероятно полезными для творческого воображения, а другие – их во много-много раз больше – проходят рядами перед его умственным взором, не пробуждая вдохновения? Точного ответа я дать не могу. Правда, у меня есть догадка. Видимо, персонажи, забавные истории, ситуации и конфликты, нужные писателю, чтобы заставить его выдумывать истории, относятся как раз к числу тех, что пребывают в разладе с реальной жизнью, с миром, какой он есть, – а это, если вспомнить мое предыдущее письмо, и является основой тяги к писательству, скрытой пружиной, толкающей человека бросить вызов реальному миру, совершив символический акт – заменив его вымыслом.
Из бесчисленных примеров, которые можно привести для иллюстрации этой мысли, я склонен выбрать не самого крупного – правда, невероятно плодовитого – писателя XVIII века: француза Ретифа де ла Бретонна. И выбираю я его не за талант – довольно скромный, – а за то, что он дает очень четкий образец бунта против реального мира, когда автор стремится выразить свой протест, замещая в книгах реальную действительность совсем другой, которую он строит по образу и подобию той, что нарисовала его мятежная душа.
Среди множества романов, написанных Ретифом де ла Бретонном, самым известным стал автобиографический роман «Господин Никола». Франция XVIII века, как сельская, так и городская, запечатлена дотошным социологом, придирчивым коллекционером человеческих типов, обычаев, повседневных занятий, ремесел, праздников, предрассудков, нарядов, верований, так что его сочинения стали истинным сокровищем для исследователей, будь то историки или антропологи, этнографы или социологи – все они щедро черпали из этого источника, сотворенного неуемным Ретифом. Однако, попав в его романы, социальная и историческая реальность, хоть и подробнейшим образом описанная, вместе с тем претерпела радикальное изменение, и поэтому о ней следует говорить как о вымысле. В обширном и богатом мире, очень похожем на реальный, который его породил, мужчины влюбляются в женщин не за красоту лица, тонкость талии, изящество, изысканность, душевную чистоту, нет, главным образом их привлекает красота женских ножек или элегантность туфелек. Ретиф де ла Бретонн был фетишистом, из-за чего в реальной жизни слыл среди современников эксцентриком, был исключением из правила, то есть, можно сказать, «диссидентом» по отношению к реальности. И такое «диссидентство», ставшее мощнейшим двигателем его творчества, открывается нам в вымыслах, где жизнь подправлена или перекроена по образу и подобию личности самого Ретифа. Во вновь созданном Ретифом мире привычно и нормально считать, что главный атрибут женской красоты, самый вожделенный объект наслаждения для мужчин – для всех мужчин, – нежные ножки и, соответственно, то, что их украшает, – чулки и башмачки. Мало у кого из писателей так отчетливо прослеживается процесс преображения мира, из которого вымысел черпает материал в соответствии с особенностями личности автора – его желаниями, склонностями, мечтаниями, фрустрациями, обидами и так далее, – как у названного мною французского писателя, коснувшегося в своих книгах очень многих тем.