В дни, когда настрой души и погода оставляли Сент-Коломбу свободное время, он шел к своей лодке, привязанной к берегу, и, сидя в ней, грезил наяву. Лодка рассохлась от старости и пропускала воду; ее построили еще в ту пору, когда покойный суперинтендант[6]предпринял очистку и рытье каналов; за долгие годы белая краска на ее бортах совсем облупилась. Теперь лодка походила на большую виолу, только без верхней деки – если бы господин Парду вздумал таковую снять. Сент-Коломбу нравилось едва заметное колыхание суденышка, зеленые кудри плакучих ив, ниспадающие ему на лицо, сосредоточенное молчание рыбаков, сидевших поодаль. Он вспоминал жену, то радостное воодушевление, с которым она относилась ко всему на свете, разумные советы, что она давала ему, когда он их спрашивал, ее широкие бедра и живот, подаривший ему двух дочерей, – теперь и они стали взрослыми женщинами. Он следил за веселым шнырянием голавлей и пескарей в речушке, слушал, как разбивают тишину шлепки их хвостов по воде или бульканье белых рыбьих ротиков, жадно хватавших воздух на поверхности. Летом, в жару, он сбрасывал штаны и рубашку, медленно входил в прохладную воду по шею и, заткнув пальцами уши, окунался с головой.
Однажды, заглядевшись на речную рябь, он задремал, и ему пригрезилось, будто он опустился в темные воды реки и остался там, отринув все, что любил на земле: музыкальные инструменты, цветы, пирожные, свернутые в трубку партитуры, майских жуков, лица близких, оловянные блюда, вино. Очнувшись от сонной грезы, он вспомнил «Гробницу горестных сожалений», которую сочинил после того, как супруга покинула его в одну ночь, дабы встретить смерть, и тут же он ощутил сильную жажду. Он встал, выбрался с берега наверх, цепляясь за ветки, и пошел в сводчатый погреб взять вина покрепче в оплетенной соломою бутыли. Он слил на утоптанный пол оливковое масло, предохранявшее вино от плесени. Нащупал в темноте стакан, попробовал вино. Унес бутыль в садовую хижину, где всегда играл на виоле, опасаясь, если уж говорить всю правду, не столько помешать своим дочерям, сколько быть услышанным посторонними, здесь он мог свободно пробовать все возможные позиции рук и смычка, не боясь, что кто-нибудь чужой возьмется судить его опыты. Он поставил на светло-голубую ковровую скатерть, где обычно помещал свой пюпитр, оплетенную бутыль с вином, бокал на ножке, который тотчас и наполнил, оловянное блюдо с вафельными трубочками и заиграл «Гробницу горестных сожалений».
Ему не пришлось даже раскрывать нотную тетрадь. Рука сама уверенно вела мелодию, и он заплакал. Скорбная песнь звучала все выше, все громче, и вдруг в дверях показалась бледная как смерть женщина; она улыбалась ему, прижав палец к устам в знак того, что будет молчать и что он может не отрываться от своей игры. Не говоря ни слова, она обогнула пюпитр господина де Сент-Коломба, присела на ларь с нотами, стоявший в углу, подле стола с вином, и принялась слушать.
То была его жена, и слезы все текли и текли у него по щекам. Когда он, кончив пьесу, поднял глаза, она уже исчезла. Он отложил виолу, протянул руку к оловянному блюду, стоявшему рядом с бутылью, и тут с удивлением заметил, что бокал с вином наполовину пуст, а рядом, на голубой скатерти, лежит недоеденная вафелька.
Глава VII
Этот визит был первым, но не последним. Сначала господин де Сент-Коломб испугался мысли, что он утратил рассудок, но потом решил, что если это безумие, то оно несет ему радость, если же явь, то, стало быть, свершилось чудо. Любовь, которую питала к нему жена, была еще крепче, нежели его собственная, ибо это она приходила к нему, он же был бессилен ответить ей тем же. Он сделал карандашный набросок и попросил одного из друзей, члена гильдии художников, изобразить тот самый стол, за которым сидела его жена. Но он ни единой душе не обмолвился об ее явлении. Даже Мадлен, даже Туанетта не узнали этого. Он доверился единственно своей виоле и иногда записывал в красной марокеновой тетради, которую Туанетта расчертила нотными линейками, мелодии, навеянные этими свиданиями или собственными грезами. У себя в спальне, где он запирался на ключ, ибо желание и воспоминания о жене иногда побуждали его спускать штаны и рукою ублажать плоть, он поместил рядом друг с другом – на столе у окна и на стене, против огромной кровати с балдахином, которую целых двенадцать лет делил со своей супругой, – красную марокеновую тетрадь и картину в узенькой черной рамке, написанную его другом. Глядя на нее, он всякий раз испытывал прилив счастья. Теперь он стал менее гневлив, и обе дочери отметили это, хотя и не осмелились сказать о том отцу. Сердце подсказывало ему, что в его жизни завершился некий круг. И на него снизошел покой.
Глава VIII
Однажды к ним постучался мальчик лет семнадцати, красный от волнения, как петушиный гребень; он спросил у Мадлен, дозволено ли ему будет умолять господина де Сент-Коломба обучать его игре на виоле и композиции. Мадлен сочла юношу весьма пригожим и пригласила его в залу. Молодой человек, держа парик в руке, положил на стол письмо, сложенное вдвое и запечатанное зеленым воском. Туанетта отправилась за Сент-Коломбом; войдя, тот молча уселся с другого края стола и, не трогая письма, знаком показал, что слушает. Пока мальчик излагал свое дело, Мадлен поставила на стол, покрытый голубой скатертью, оплетенную бутыль с вином и фаянсовую тарелку с пирожными.
Юношу звали господин Марен Маре.[7]Щеки его еще сохраняли детскую пухлость. Родился он 31 мая 1656 года и в шестилетнем возрасте был принят за хороший голос в детскую хоровую капеллу при королевской церкви, что находилась подле Луврского дворца. Целых девять лет он носил стихарь, красную рясу и черную квадратную шапочку, спал в монастырском дортуаре и обучался нотной грамоте, чтению и игре на виоле, когда дозволяло время, ибо дети постоянно пели на заутренях, на службах у короля, на обеднях и вечернях.
Потом, когда у мальчика начал ломаться голос, его выбросили на улицу, в полном соответствии с контрактом для певчих. И теперь он стыдился самого себя. Он не знал, куда девать руки, его смущала поросль на лице и ногах, голос, то и дело срывавшийся с дисканта на бас. Он вспомнил тот позорный, навеки запечатлевшийся в памяти день – 22 сентября 1672 года, – когда он последний раз прошел под церковным порталом и, ссутулясь от унижения, толкнул плечом тяжелую деревянную позолоченную дверь. Затем он пересек садик, окружавший двор Сен-Жермен-л'Оксерруа.[8]Он заметил в траве упавшие спелые сливы.
Выйдя за ограду, он торопливо пересек улицу, миновал Фор-л'Эвек, спустился по крутому склону к реке и застыл на месте. Сена текла широким плотным потоком серебра, расплавленного летним зноем и подернутого красноватой дымкой. Рыдая, он побрел вдоль реки к дому своего отца. По пути он пинками расшвыривал свиней и гусей, возившихся в траве и засохшей грязи; тут же, рядом, играли и дети. Голые мужчины и женщины в одних рубашках мылись в реке, зайдя по колено в воду.