Первая сторона. Пластинка приходит в движение, аппарат снова работает. Еще немного, и я бы не вынес этой тишины в квартире. Опускаю рычаг звукоснимателя, раздается потрескивание, и только потом начинается воспроизведение. Чуть погодя вступает баритон. Как он вибрирует, как ворсует воздух! Для меня навсегда останется загадкой, откуда у законсервированного голоса такая мощь, способная взять за живое. Простым дрожанием чужих связок. Коко сидит рядом, и мы оба, затаив дыхание, слушаем.
На сверкающем черном шеллаке остается след, болезненное прикосновение, игла скользит по пластинке и с каждым новым витком незаметно пожирает дорожки, а сама, проникая все глубже и глубже, приобщается к тайне происхождения звука. При каждом проигрывании диск утрачивает крохотные частицы шеллака, то есть густой массы, состояний из смолы, сажи и особого вещества, наподобие воска, выделяемого цикадами. Это удивительное вещество, источаемое живыми существами, спрессовано, дабы облечь в материю звуки, голос — удивительную субстанцию, испускаемую человеком, субстанцию, которая является признаком человеческой жизни, если на то пошло.
И непременно чернота — ложащаяся на всё чернота: ночь и копоть, только тогда звук покорится. В отличие от письма или живописи, где после наложения краски белый грунт остается целым и невредимым, звукозапись осуществляется только при условии повреждения чистой поверхности: игла выцарапывает звуки из пластинки, словно самое мимолетное явление — звук — требует самого жесткого подхода, самый разрушимый феномен — самых разрушительных действий.
Потом мелодия стихает, песня прекращается. Рычаг звукоснимателя, дойдя до конца, безнадежно застревает на холостой дорожке. После каждого витка раздается одинокий щелчок, и игла, отпрыгнув назад, отправляется на повторный круг.
Разбираю новые, еще ни разу не прослушанные пластинки: раритеты из нашего архива, которых нигде не купишь. Одно из немногих преимуществ моего служебного положения — доступ к особому хранилищу. После окончания работы я в поисках интересного материала частенько подолгу копаюсь в картотеке. Чего там только нет — воск сохранил самые диковинные шумы, самые невообразимые: голоса птиц, всевозможные завывания ветра различной силы. Журчание воды и сход снежных лавин. Шум автомобилей и работающих станков, даже грохот при обвале здания. Такие пластинки не станешь крутить удовольствия ради, они предназначены для контроля звукозаписывающей и воспроизводящей аппаратуры во время лабораторных испытаний.
Большинство из этих пластинок уникальны; я принес домой несколько красноречивых образцов, среди которых необычные звуки человеческого происхождения. Записи чистого голоса мне больше по душе, чем пение в сопровождении музыки. Тут орган предельно обнажен, незащищен; и вибрирующая голосовая щель, и напряженная работа языка — всё как на ладони. Пластинки да голос — и образ человека складывается в воображении сам собой. И по маленьким фрагментам воссоздается общая картина, как в ремесле археолога, изучающего черепки. Главное — внимательно слушать, больше ничего.
Это так увлекательно: прощупывать голос сначала по телефону, наделять его телом, а потом, встречаясь с его носителем, проверять, насколько фантазия соотносится с действительностью. В большинстве случаев тебя ждет разочарование — люди далеко не так интересны, как их многообещающие голоса. Стало быть, нужно еще учиться и учиться, развивать более чуткий слух, улавливать малейшие оттенки, и тогда в один прекрасный день реальный образ человека полностью совпадет с тем, что создало воображение на основе одного лишь звучания голоса.
Теперь, пока крутится пластинка, на которой записаны чихание, кашель и тяжелое дыхание, Коко просит, чтобы его погладили. Пробирается ко мне сбоку и трется, потрескивая мягкой шерстью. Неужели звуки так его взволновали? Пес прыгает, радостно лижет мне руки, не обращая внимания на мое напускное равнодушие. В конце концов я сдаюсь, глажу любимца и треплю за уши. Влажная морда тычется в мои ладони. И вот такими-то мохнатыми ушами он слышит лучше нас, людей. Днем их устройство можно хорошо рассмотреть, заглянув в глубину. По розоватым завиткам спуститься в темноту. Чешу Коко шею, пес старается вытянуть ее как можно дальше, предоставляя моей руке полную свободу. Ощупываю пальцами крепкое горло. Вот место, откуда идут звуки, тут, под хрящевидной защитой, таится голос.
Рука скользит вниз по черепу Коко: где здесь, внутри, слух? Какая извилина отвечает за создание звуков? Форма черепа, выпуклости и вмятины на нем позволяют судить о развитии определенных областей головного мозга, это утверждал еще в начале прошлого столетия Иозеф Галль. Для профессора каждая бритая голова являла собой карту мозга. Он, к примеру, по форме черепа мгновенно распознавал глухонемого и, не зная заранее, с кем имеет дело, ставил точный диагноз. Наблюдения Галля собраны в толстенных анатомических атласах.
Да, от посягательств безобразных звуков оградит, пожалуй, лишь их собирание. Что касается природы человеческого голоса, Галль оставил лишь несколько набросков, посвященных вопросам звонкости, и беглые — всего пара штрихов — эскизы на бумаге, очерчивающие область слухового восприятия каких-то людей. Только наброски к будущей карте, собственно лишь несколько бледных линий в нижнем левом углу, без указания масштаба — да и не было ведь никакого масштаба. А несколько нанесенных точек запутывают еще больше. Как тут сориентироваться, если не знаешь, где ты, если нет даже условных обозначений?
Коко свернулся калачиком у меня на коленях и уже спит. Не вставая с места, открываю балконную дверь, закуриваю; на проигрывателе — отыгравшая пластинка. Ночь ясная и холодная. При таком студеном воздухе любой шум извне режет слух. Где-то проехала повозка. Послышались шаги и постепенно стихли. А Коко спит не по-настоящему, во всяком случае не очень крепко: уши вздрагивают за секунду до того, как звуки с улицы доносятся до меня.
Значит, карта. На нее надо нанести даже самые ничтожные человеческие шумы. Скажем, попыхивание дымом — излюбленный звук, который издают некоторые курильщики, да еще причмокивают губами этак небрежно и вульгарно — звук такой мерзкий, что я багровею от ярости и внезапно чувствую нестерпимое желание придушить на месте того, кто так отвратительно пыхтит. Но на подобное, вполне вероятно правое, дело я все же не решился бы. Не решился бы и обругать курильщика или просто сделать ему вежливое замечание.
Сталкиваясь с противником, я неизменно пасую. Если честно — у меня не хватило бы духу даже многозначительно откашляться. Скорее сегодняшние мальчики из гитлерюгенда, когда подрастут, окажутся способными на нечто подобное, наверняка и глазом не моргнут, так как с младых ногтей приучены вставать затемно, да еще в жуткую холодину, только ради того, чтобы лезть из кожи, выполняя приказы шарфюрера. Таким как я крупно повезло, они выросли до сотворения рейха, не зная лагерной жизни и построений. Не зная физической закалки, мужской вони и смачных словечек в удушливых раздевалках, где за твоим вожделеющим телом неусыпно наблюдают.
Рожденный трусом боится всего. Боится затеряться в компании таких же робких желторотых мальчишек: ведь и там обнажается подноготная каждого, включая еще не проснувшиеся члены. Трус стесняется заходить в общую душевую, даже в клубах горячего пара не смеет взглянуть на пробивающийся у других между ног пушок. Всё бы ничего, но эта грубость, этот двусмысленный тон… Без него парни, очевидно, не могут обойтись. А коли бережешь уши, рискуешь прослыть белой вороной. Эта интонация, кажется, нераздельно связана с тем командным тоном, с тем солдафонским голосом, из которого вытравлены любые оттенки звучания. И соскользнуть с одного на другое необычайно легко. Неужели всем нам грозит рано или поздно опуститься до казарменного тона? Соблазн очень велик, и перед ним вряд ли кто в силах устоять. Кроме глухонемых, разумеется, которых не поработить голосом и перед которыми даже этот казарменный тон вынужден капитулировать. Между прочим, профессор Галль в детстве тоже был одинок. Друзей у него не прибавилось и в девять лет, когда он заметил, что особенно легко заучивают всё наизусть те одноклассники, у которых глаза навыкате. Но черепа и физиономии окружали Галля на протяжении всей жизни, у него-то хоть была его коллекция — головки и черепа детей.