Итак, вооруженный подобно истинному мужчине и заручившись твердой договоренностью с Иман, Али отправился к старику-пастуху, воплощавшему в его глазах всю мирскую власть и мудрость, и, найдя его в окружении соседей близ общего костра, объявил о своем намерении взять эту девушку себе в жены.
«Нельзя, — столь же веским тоном ответствовал старик. — Она твоя сестра».
«Возможно ли это? — воскликнул Али. — Мой отец неизвестен, а кто моя мать, значения не имеет». На самом деле, кто его мать, для Али значило многое: при столь смелом заявлении в горле у него запершило — и, чтобы скрыть это, ему пришлось положить руку на пистолет, пошире расставить ноги и вздернуть подбородок; однако в юридическом смысле он был прав, что и подтвердил кивком его собеседник: по одной материнской линии наследство не передается.
«И все же она из твоего клана и в родстве с тобой, — продолжал старик. — Она твоя сестра». Ибо у жителей албанских гор мужчина и женщина, связанные кровным родством и принадлежащие к одному поколению, считаются братом и сестрой; пускай степень их родства десятая или даже двенадцатая, союз между ними строго воспрещен. Сидевшие вокруг огня — и на мужской стороне, и на противоположной, где пряли пряжу, — смехом отозвались на сватовство Али.
«Другой жены у меня не будет, Иман то же говорит», — выкрикнул Али, отчего общий смех только усилился; мужчины закивали, пуская из трубок дым, словно были удовлетворены тем, что этакий юнец готов лезть на рожон; а возможно, почли за великую потеху заявленное во всеуслышанье притязание, которому никогда не суждено сбыться. Али, впервые почувствовав себя предметом насмешек — мирские обычаи были ему неведомы, и он их чурался, — гневно оглядел присутствующих и — дабы не заплакать — стремительно повернулся и бросился прочь, провожаемый новыми вспышками веселья; замолчал он надолго: не произносил ни слова и не отвечал на вопросы, даже если их задавала сама Иман.
Вскорости он получил отличительную мету иного свойства, нежели те, какие уже имел. Однажды вечером Али позвали к женщинам: старшая из них обнажила его правую руку до локтя и тончайшей иглой — по указаниям старого пастуха — множество раз проколола кожу. Каждая из ранок наполнилась темной кровью: юноша стиснул зубы — не издав, однако, ни звука, — а на коже постепенно образовался круг в лучах, внутри которого находился змееподобный знак, напоминавший сигму, — о чем не знавшие грамоте горцы, конечно же, не могли догадаться. Старуха, бормоча слова утешения и прицокивая языком, время от времени промокала рисунок клочком овечьей шерсти: подобно мастеру, изучая свою работу оценивающим взглядом, она где-то углубляла проколы, где-то их добавляла — до тех пор, пока Али едва не лишился чувств — хотя с губ его не сорвалось ни единой жалобы. Под конец мучительница взяла щепотку пороха и втерла его в нанесенные на кожу крошечные проколы: пусть всякий, кому на незажившую рану случайно попадала даже крупица пороха, представит, что мог почувствовать при этом Али, поскольку старуха, с силой вдавливая в кожу большой палец, старательно растерла порох вместе с кровью так, чтобы плоть навсегда сохранила новую окраску. И так на правой руке Али — мы видим нечто подобное у моряков всех наций, не исключая и нашу, наиболее цивилизованную, — был запечатлен знак, который (при условии, что рука останется неотделенной от тела, хотя среди жителей тех краев поручиться нельзя ни за что) вытравить невозможно. Для горцев это было делом вполне обычным: рисунок на коже, а то и два, имелся почти у всякого — однако у Али он ничем не походил на другие, и всяк его видевший это понимал.
Избавленный от жестокой печатницы, Али устремился к своей маленькой возлюбленной: они гуляли рука об руку, и, возможно, только в ее обществе он позволил себе пролить слезы боли — или же сумел сохранить прежнюю отвагу. Наверняка Иман его утешала — и удивленно рассматривала свежую мету, прикасаясь к ней с его разрешения; но какой бы глубокой, мучительно и навсегда въевшейся в плоть ни была эта печать, еще мучительней и глубже была другая — там, куда не способен проникнуть ничей взор: Али знал об этом, однако не мог сказать!
В последнее десятилетие прошлого века у российской императрицы, пресловутой Екатерины, и у ее советников возник замысел (схожие с ним и по сей день упорно вынашивают ее коронованные наследники): овладеть Константинополем и уничтожить Порту; для осуществления плана царица вступила в сговор с сулиотами и жителями горных областей Иллирии и Албании, обещая им свободу и самоуправление после того, как будут разгромлены их угнетатели — турки. Откликнувшись на этот призыв, горцы — и без того привычные к мятежам — подняли восстание, на сей раз еще более ожесточенное и охватившее большее число сторонников. Спустя недолгое время Екатерина Великая, — которая, при всем Монаршем Величии, оставалась, тем не менее, женщиной, — переменила свои намерения, военная кампания против султана была отменена — и по заключении мирного договора стороны обменялись многочисленными знаками, свидетельствовавшими о прочном мире и дружеском согласии. Следственно, восставшие горцы оказались брошены российскими союзниками на произвол судьбы, и султан отомстил им попросту тем, что отозвал с этих земель своих правителей и военачальников, развязав руки предводителям разбойничьих шаек, которые не испытывали теперь ни малейшего стеснения при обычных своих занятиях — состоявших в грабеже, убийствах, захвате в рабство, вымогательстве дани и постоянном соперничестве, где побеждал сильнейший. Такова была хитроумная кара: султан лишь наблюдал за междоусобной борьбой противников, громоздивших на поле битвы груды черепов, — победителю же Великий и Всемилостивый даровал титул паши.
Тигр, пожравший всех других тигров, носил то же имя, что и наш юный герой: он сделался властителем огромных просторов, обосновавшись в Янине; его пашалык по величине превосходил все учрежденные раньше, и армия была столь многочисленной, что сам константинопольский султан охотно именовал его своим вассалом, не решаясь призывать к более основательному исполнению долга. Слава о нем широко распространилась: в Официальной Печати и в иностранных газетах его порой именовали Буонапарте Востока; о нем даже отозвался с одобрением другой Буонапарте, с которым янинский паша сравнялся деяниями: в своих пределах он пропорционально срубил не меньше голов, пролил не меньше крови, столько же расплодил Сирот и Вдов, столько же вырвал глаз, сжег деревень, угнал скота и разорил виноградников — хотя его войны и его войска ничуть не более европейских были способны осушить даже одну-единственную слезинку или исцелить самое малое горе; перечисленных выше свершений — что в большей мере, что в меньшей — для снискания Величия было довольно.
Этот паша снаряжал свои армии, готовясь напасть на земли, где обитал клан нашего Али: суровое племя отказалось подчиниться и ему, и его сюзерену — властителю Порты. Послам перерезали глотки — обычный ответ в том случае, когда требование отвергалось, — и это вывело пашу из терпения. У него был внук — пленительный юный паша, увешанный драгоценностями и накрашенный, будто хозяйка мейфэрского салона: владыки Востока любят таким образом украшать своих обожаемых отпрысков, и это не портит их характер; внук паши, во всяком случае, испорчен не был, поскольку он столь же неистово, как и батюшка, жаждал покорять земли, сносить головы и поджаривать врагов, насадив на кол. Войско было собрано, и сотни бойцов в тюрбанах толпились внутри и за пределами обширного двора дворца паши в Тепелене, где слышался звон литавр и с Минарета разносились завывания: тогда-то и явился некий бей — гость из северных стран, завоеванных пашой ранее: он пришел просить о милости — и намеревался что-то рассказать; после того, как в верхнем зале были востребованы и зажжены трубки, рассыпаны пространные любезности и выпит кофе, он поведал свою историю.