— Для Деборы мы уже сделали гораздо больше, чем для Дэвида, — ответил Джеймс. — В любом случае это нам по силам.
Она засмеялась и пожала плечами: деньги были в основном ее. Такое легкое отношение к деньгам отличало их совместную жизнь, которую Дэвид, попробовав, яростно отверг и предпочел скряжничество оксфордского дома — хотя никогда не произносил вслух этого слова. Броская и слишком уж легкая — такой была жизнь богатых; но теперь он будет к ней причастен.
— И сколько детей вы запланировали, можно спросить? — поинтересовалась Джессика с видом попугая, приземлившегося на этой сырой лужайке.
— Много, — ответил Дэвид.
— Много, — ответила Гарриет.
— Ну будь по-вашему, — сказала Джессика, и на этом вторые родители Дэвида покинули сад, а там и Англию с облегчением.
После чего на сцене появилась Дороти, мать Гарриет. Ни Гарриет, ни Дэвид и не подумали бы вздыхать о том, как это ужасно, что мама все время здесь: если их семейная жизнь будет такой, как они задумали, Дороти обязательно придется приходить к ним помогать Гарриет, хотя всякий раз она будет настаивать, что у нее своя жизнь, к которой ей нужно вернуться. Дороти была вдова, и эта ее своя жизнь состояла в основном из посещения дочерей. Семейный дом продали, и теперь у нее была маленькая квартира, не бог весть что, но Дороти не жаловалась. Осознав размеры и возможности нового дома, несколько дней Дороти была необычно молчалива. Вырастить трех дочерей ей оказалось нелегко. Покойный муж был инженером-химиком, неплохо зарабатывал, но денег никогда не было много. Дороти знала, сколько во всех смыслах стоит семья, даже небольшая.
Раз за ужином она попыталась высказать несколько замечаний в этом духе. Дэвид, Гарриет, Дороти. Дэвид только что пришел домой, припозднился: поезд задержали. Ежедневные поездки не обещали особой радости, это было самое худшее для всех и особенно для Дэвида, поскольку добраться на работу и с работы занимало у него почти два часа в один конец. Это включено в стоимость мечты.
Кухня была уже почти такой, какой должна стать: большой стол с тяжелыми деревянными стульями вокруг — сейчас их только четыре, но еще несколько стоят вдоль стены в ожидании гостей и пока еще не рожденных людей. Большая плита марки «Ага» и старинный буфет с чашками и кружками на крючках. Вазы наполнены цветами из сада, где лето обнаружило множество роз и лилий. На ужин традиционный английский пудинг, приготовленный Дороти; за окнами осень заявляет о себе опадающими листьями, которые время от времени ударяют в стекло с негромким стуком или звоном, завыванием ветра. Но в доме опустили шторы — теплые толстые шторы в цветочек.
— Знаете, — начала Дороти, — я тут думала о вас двоих.
Дэвид положил ложку, чтобы ее выслушать, чего он никогда не делал для своей наивной матери или практичного отца.
— Не думаю, что вы должны сразу во все это бросаться — нет, дайте мне сказать. Гарриет всего двадцать четыре, нет еще и двадцати пяти. Тебе, Дэвид, только тридцать. Вы ведете себя так, будто думаете, что если чего не схватите сейчас, то потеряете навсегда. Ну, такое впечатление у меня возникло по вашим разговорам.
Дэвид и Гарриет слушали: их взгляды встречались, хмурые, задумчивые. Эту крупную, надежную и грубоватую Дороти, с ее решительными движениями и основательными манерами, нельзя было игнорировать; чего стоит Дороти, они понимали.
— Я так и думаю, — сказала Гарриет.
— Да, девочка, я знаю. Вчера вы говорили, что заведете нового ребенка сразу же. Мне думается, ты быстро пожалеешь.
— Все в любой момент может исчезнуть, — сказал Дэвид упрямясь.
Это жестокое замечание, проявление — обе женщины знали — чего-то затаенного вполне подтверждали новости, сыпавшиеся из приемника. Всюду плохие дела: не сравнить с тем, какими новости скоро станут, но довольно грозные.
— Задумайтесь, — сказала Дороти, — вам бы стоило. Иногда мне за вас страшно становится. А почему — сама не знаю.
Гарриет горячо возразила:
— Наверное, нам нужно было родиться в другой стране. Ты понимаешь, что в других местах шестеро детей — это норма, никого не шокирует, никто себя из-за этого преступником не чувствует.
— Это мы тут в Европе ненормальные, — сказал Дэвид.
— Ну, не знаю, — сказала Дороти, не менее упрямая, чем любой из них. — Но если у вас будет шесть, или восемь, или десять — нет, я знаю твои мысли, Гарриет, я тебя знаю, разве нет? — и это будет в другой части мира, например, в Египте, в Индии или еще где, то половина из них умрет, а образования не получит никто. Вам надо все сразу. Аристократы — да, они могут плодиться как кролики и ожидать этого, но у них на это есть деньги. И бедные могут ожидать этого и иметь детей, и половина из них умрет. Но люди вроде нас посередине — нам рожать детей надо осторожно, чтобы хватило сил о них заботиться. Мне кажется, вы не продумали это… Нет, я пойду сварю кофе, а вы, двое, посидите.
Дэвид и Гарриет прошли через широкий проем в перегородке, отделяющей кухню, к дивану в гостиной и сели там, взявшись за руки: щуплый, упрямый, слегка взвинченный молодой человек и огромная, раскрасневшаяся, неуклюжая женщина. Гарриет была на девятом месяце, и беременность проходила нелегко. Ничего серьезного, но ее все время тошнило, Гарриет плохо спала от диспепсии и была очень недовольна собой. Они удивлялись, почему другие все время их осуждают. Дороти принесла кофе, поставила, сказала:
— Посуду я помою — нет-нет, сиди. — И пошла обратно, к раковине.
— Но я так чувствую! — говорила расстроенная Гарриет.
— Да.
— Нужно заводить детей, пока можем.
Дороти, стоя у раковины, сказала:
— Когда началась война, говорили, что рожать детей — безответственность, но мы же рожали, правда?
Она засмеялась.
— Потому ты здесь, — сказал Дэвид.
— И мы вырастили их, — сказала Дороти.
— Что ж, определенно я здесь, — сказала Гарриет.
Своего первого ребенка, Люка, она родила на большой супружеской кровати, под присмотром акушерки и в присутствии доктора Бретта. Дэвид и Дороти держали Гарриет за руки. Разумеется, доктор хотел, чтобы Гарриет рожала в больнице. Но она проявила твердость; доктор этого не одобрил.
Был холодный ветреный вечер, сразу после Рождества. В комнате было тепло и красиво. Дэвид плакал. Дороти плакала. Гарриет смеялась и плакала. Акушерка и врач стояли со скромным, но праздничным и победным видом. Все пили шампанское и омочили им голову маленького Люка. Был 1966 год.
Люк был спокойным ребенком. В маленькой комнате при большой спальне он спал как ангел, с удовольствием сосал грудь. Счастье! По утрам, едва Дэвид убегал, торопясь на лондонский поезд, Гарриет садилась в кровати и кормила ребенка, попивая принесенный мужем чай. Когда Дэвид наклонялся поцеловать Гарриет на прощание и гладил головку Люка, в нем сквозило неистовое собственничество, которое Гарриет понимала и ценила, потому что собственностью была не она и не ребенок, но счастье. Его и ее.