Если тишина во дворе и в саду казалась почти потусторонней, холод внутри дома добил Джилл окончательно. Не склонная ни к мрачности, ни к пугливости, Джилл могла бы поклясться, что дело тут не только в температуре воздуха. Это был дом покойника. Ничто не изгонит из него въедливый холодок, сколько бы батарей она ни включила, сколько бойлеров ни разожгла и сколько обогревателей, вытащенных из запыленных кладовок, ни воткнула бы в сеть. Пришлось смириться с мыслью, что трудиться она будет, не снимая пальто.
Джилл забрела на кухню и огляделась. Полная раковина остывшей воды для мытья посуды, на сушке — нож, вилка, одна тарелка, два блюдца и деревянная ложка. Эти свидетели последних часов Розамонд опечалили Джилл еще сильнее. На рабочем столе она заметила кофеварку, а рядом с ней приготовленную заранее, но нераспечатанную пачку колумбийского кофе. Джилл схватила эту пачку, как утопающий соломинку, вскрыла, щедро заварила себе кофе и — еще не успев сделать первый глоток — почувствовала, что оживает, когда жидкость в кофеварке приветливо забулькала и зашипела, а густые ореховые запахи согрели кухню.
С кружкой в руке Джилл перебралась в гостиную. Здесь было светлее и просторнее; застекленные двери выходили на симпатичную, но заросшую лужайку, и кресло Розамонд стояло так, чтобы можно было любоваться видом из окна. Вокруг кресла, как и предупреждала доктор Мэй, валялись фотоальбомы, новые и совсем дряхлые. Среди них Джилл обнаружила еще кое-что: к креслу была прислонена небольшая картина маслом без рамы. Джилл вздрогнула, узнав портрет маленькой Имоджин, — она наверняка видела его раньше. (Возможно — хотя полной уверенности не было — в лондонском доме Розамонд, на ее пятидесятилетии?) На столике перед креслом стоял магнитофон, рядом с ним лежал небольшой микрофончик. Шнур был заботливо накручен вокруг микрофона (видимо, доктором Мэй). Четыре кассетные коробки сложены в аккуратную стопку. Джилл с любопытством разглядывала все это. Вкладыши с перечнем записей отсутствовали, на самих кассетах тоже ничего не значилось — лишь цифры от одного до четырех, которые Розамонд, очевидно, вырезала из картона и приклеила к пластмассовым коробкам. Мало того, одна из коробок оказалась пустой; точнее, вместо пленки в ней лежал листок писчей бумаги, свернутый вчетверо, а на нем сверху нацарапано рукой Розамонд:
Джилл… Кассеты для Имоджин. Если не найдешь девочку, послушай их сама.
Но куда же запропастилась четвертая пленка? Осталась в магнитофоне, надо полагать. Джилл нажала на кнопку, и устройство выплюнуло кассету — такую же, какие и первые три. Сунув ее в пустой футляр, Джилл отнесла коробки на письменный стол, находившийся в углу комнаты. Ей хотелось убрать эти пленки с глаз долой, и побыстрее, чтобы уберечься от соблазна. На письменном столе она нашла конверт из плотной бумаги, положила в него кассеты, решительно, в два приема лизнула клапан, запечатала и написала на лицевой стороне крупными буквами: ИМОДЖИН.
Затем она подошла к проигрывателю, водруженному на заляпанный, облупленный шкафчик розового дерева. И снова подтвердились слова доктора Мэй — на вертушке до сих пор лежала пластинка. Джилл подняла плексигласовую крышку, осторожно, стараясь не касаться поверхности, сняла пластинку и посмотрела на этикетку. «Песни Оверни, — прочла она, — аранжировка Джозефа Кантелуба, исполнение Виктории де лос Анджелес». Оглядевшись, Джилл увидела оба конверта, внутренний и внешний, на ближайшей полочке. Вложив диск в конверты, Джилл опустилась на колени, чтобы открыть шкафчик, сообразив, что Розамонд держала пластинки именно там. И действительно, пластинки стояли в ряд, в строгом алфавитном порядке. Компакт-дисков, однако, не было; похоже, цифровая революция обошла тетку стороной. Но на верхней полке шкафчика лежало еще несколько десятков кассет, чистые и с записями, а рядом с ними — нечто совершенно неожиданное, настолько, что Джилл шумно вдохнула, и этот вдох в тиши дома прозвучал будто всхлип.
Высокий стакан с каплями жидкости на дне, издававшей торфяной запах ячменного виски. А рядом коричневый пузырек, содержимое которого было обозначено на этикетке полустершимися печатными буквами: «Диазепам». Пузырек был пуст.
* * *
В три часа пополудни Джилл позвонила брату.
— Ну, как идут дела? — бодро поинтересовался он.
— Тоскливо тут — сил нет. Господи, и как она только здесь жила? Извини, но я ни за что не останусь ночевать в этом доме.
— И что? Поедешь к себе?
— Слишком далеко, а я уже устала. Стивен все равно в Германии, вернется только в пятницу. Я… — Джилл замялась, — я хотела спросить, нельзя ли переночевать у тебя.
— Конечно, можно.
* * *
Нет, она никому не расскажет. Она так решила. В конце концов, то, что она нашла в шкафчике, абсолютно ничего не доказывает. Пузырек мог валяться там многие месяцы, а то и годы. Доктор Мэй не усомнилась в причине смерти и не сочла нужным обращаться в полицию. Так зачем поднимать шум, зачем добавлять окружающим горестных переживаний? И даже если Розамонд сама оборвала свою жизнь, то при чем тут Джилл или кто-то еще? Тетка знала, что конец не за горами, стенокардия мучила ее, и если она предпочла избавиться от боли таким способом, то кто ее упрекнет?
Джилл была уверена: она приняла правильное решение.
Дэвид жил в Стаффорде, в часе езды от дома Розамонд. Джилл выехала незадолго до наступления сумерек, путь ее лежал по восточной части Шропшира к шоссе М6. По дороге она миновала церковь, где была похоронена Розамонд, но желания затормозить не возникло. Джилл словно впала в транс. Ехала она медленно, со скоростью не больше сорока миль в час; за ней тянулся хвост нетерпеливых автомобилистов, но она этого не осознавала. Мысли ее блуждали наугад, опасными рывками, метались, будто выпущенные из рук воздушные шарики. Эта музыка, под которую тетка, очевидно, умирала… Джилл никогда не слышала «Песен Оверни» Кантелуба, но бывала в той части Франции — один раз, много лет назад. Кэтрин тогда исполнилось восемь, Элизабет шел шестой год, значит, это было в 1992-м, в апреле или в мае, лето еще не наступило. Впрочем, девочек они в путешествие не взяли. Задумка была в том, чтобы поехать без них, оставив дочек на попечение бабушки и дедушки. Джилл и Стивен напоролись на кризис в семейной жизни. (Или это слишком сильно сказано? Джилл не припоминала ни ссор, ни измен, лишь молчание, все больше отдалявшее их друг от друга, и внезапную ошеломляющую мысль: каким-то образом, сами того не заметив, они стали чужими друг другу.) Вероятно, они надеялись, что неделя во Франции поможет им залатать образовавшуюся брешь. Затея, похоже, была обречена с самого начала. Стивена выманили на конференцию в Клермон-Ферран, где он пропадал с утра до вечера. Джилл в одиночестве бродила по барам и гостиным пустынного новенького отеля, лишенного каких-либо оригинальных черт, пока наконец — на третий день — не вздумала продемонстрировать свою независимость. Взяв напрокат машину, она отправилась кататься по окрестностям. От этой прогулки у нее сохранилось несколько смутных воспоминаний (серое небо; скалы там, где их, казалось бы, не должно быть; гладкое озеро в окружении сосен) и одно очень яркое, которое она не смогла забыть за все эти годы. Случилось это, когда она вечером возвращалась в отель. Сперва она ехала по узкой извилистой дороге с зеленой защитной полосой — деревья росли густо и выглядели довольно зловеще. Дождик то накрапывал, то столь же непредсказуемо прекращался. Когда деревья остались позади и Джилл оказалась на открытом шоссе, непривычно пустом и каком-то белесом, в ветровое стекло вдруг что-то со стуком врезалось. Черный предмет отскочил от стекла, ударился о капот, а потом упал на дорогу, где и остался лежать неподвижно. Резко затормозив посреди шоссе, Джилл выскочила из машины посмотреть, что это было. На асфальте чернело пятно — мертвая птица, молодой дрозд. И при виде этого безжизненного тельца свинцовая тяжесть легла на сердце Джилл; ей почудилось, что ее тоже ударили — под дых. Двигатель она выключила, и на шоссе опустилась давящая тишина. Ни птичьих трелей вокруг, ни шорохов. Чуть ли не на цыпочках Джилл приблизилась к мертвому дрозду, бережно, за крылышко, подняла трупик, перенесла его на мох под одиноким кустом, росшим на обочине, и подумала: «Ты понимаешь, что это значит: кто-нибудь из близких умрет». От этой мысли, запретной и предательской, бешено забилось сердце. Джилл домчалась до ближайшей деревни под названием Мюроль, нашла там телефонную будку, торопливо запихнула в щель горсть франков и набрала номер родителей в Англии. Она еле дождалась, пока ей ответят, однако голос матери звучал совершенно спокойно и весело, разве что немного удивленно — дочь позвонила в неурочное время.