теперь с томительным однообразием беспокойных вахт, уборки судна и не всегда покойного отдыха. Того и жди, что в палубу, словно полоумный, сбежит боцман и разбудит своим бешеным окриком: «Пошел все наверх четвертый риф брать!», прибавляя, разумеется, к этому призыву артистическую ругань.
Не поется по вечерам, как прежде, песен. Не говорится сказок за ночными вахтами, и не слышно обычных оживленных разговоров на баке. Матросы, видимо, «заскучили» и как будто апатичнее делают свое трудное и опасное матросское дело. Боцмана и унтер-офицеры от скуки словно озверели: она чаще и с большим раздражением ругаются и, несмотря на запрет капитана, чаще дерутся, придираясь к пустякам.
Берега всем хочется, берега!
«Пассажиров», за которыми с такой любовью ухаживали матросы, нет ни одного. Они все съедены. Палуба снова своей чистотой и своим великолепием ласкает взор старшего офицера, но зато в кают-компании сидят на консервах и часто за обедом ворчат на повара. Матросы давно не лакомились «свежинкой». Последнего быка Ваську убили недели две тому назад, и они едят щи из консервованного мяса, из солонины и горох.
Всех, решительно всех, берет одурь от этого долгого пребывания в море, без новых впечатлений, в одном и том же обществе, с одним и тем же однообразием судовой жизни, и офицеров, пожалуй, еще сильней, чем матросов.
Капитан, обреченный, ради престижа власти, суровыми правилами дисциплины на постоянное одиночество у себя на корабле, еще более чувствует его тягость на длинном переходе. Наверху он говорит с офицерами лишь по службе, и только за своим обедом, к которому обыкновенно, каждый день по очереди, приглашаются два офицера, он может забыть, что он неограниченный властелин судна, и вести неслужебные разговоры. Остальное время он один, постоянно один.
Обыкновенно спокойный и сдержанный, никогда не прибегавший к телесным наказаниям и ни разу не осквернивший своих рук зуботычинами (такие стыдливые капитаны появились в шестидесятых годах), — он стал нервнее и нетерпеливее и на днях даже был виновником безобразной сцены.
Это случилось во время налетевшего шквала.
Стоявший на вахте лейтенант Чебыкин, высокий, довольно красивый молодой человек, карьерист, любивший лебезить пред начальством, злой с матросами, которых он таки частенько бил, потихоньку от товарищей, спрятавшись за мачту (в те времена открыто бить стыдились), — только что скомандовал: «Марса-фалы отдать!»
Но матрос, стоявший у грот-марса-фала, хоть и слышал крикливый тенорок «пилы» (так звали матросы нелюбимого офицера), но замешкался и не мог отвязать снасти от кнехта. У него, как говорят моряки, «заело».
Шквал между тем приближался.
Капитан, стоявший на мостике, вышел из себя и крикнул:
— На марса-фале! Отдавай!.. Ты что же… Да ударьте этого осла, Николай Петрович!
В эту минуту марса-фал уже был отдан.
Но офицер не замедлил исполнить в точности сорвавшееся в пылу приказание. Он налетел на испуганного матроса и с ожесточением ударил его по зубам так, что полилась кровь, и, сияющий, возвратился на мостик.
Капитан уже пришел в себя и бросил взгляд, полный презрения, на своего исполнительного подчиненного. Видимо взволнованный, он спустился к себе в каюту. С тех пор он стал еще холоднее с Чебыкиным и несколько месяцев спустя, когда мы встретились с эскадрой, Чебыкина перевели на другое судно.
В кают-компании нет прежнего оживления. Все уже успели порядочно надоесть друг другу. Постоянное общение с одними и теми же лицами, в тесной общей каюте, отравляет существование. Каждый знает вдоль к поперек другого, знает, у кого осталась в России хорошенькая жена, у кого невеста, кто за кем ухаживает в Кронштадте, знает, что старшего артиллериста, безобидного, маленького, лысого человечка, бьет супруга, а у механика жена удерживает все содержание, оставляя мужу самые пустяки, знает, кто сколько должен портному Задлеру, еврею, приезжавшему проводить своих кредиторов в день ухода клипера в плаванье, кто копит деньги и потихоньку у себя в каюте ест — чтоб не угощать других — сыр и пьет портер.
Недостатки и слабости каждого, терпимые в обыкновенное время, теперь преувеличиваются и злобно ставятся на счет. Является желание покопаться в душе и сказать что-нибудь обидное. Чувствуется какое-то глухое взаимное раздражение, и необходимы большой такт и умение со стороны старшего офицера, чтоб уметь вовремя прекращать пикировки, грозящие обратиться в ссоры, которыми все чаще и чаще обмениваются между собою прежде дружно жившие люди. Книги все прочитаны. Разговоры и воспоминания все исчерпаны. Уйти друг от друга некуда. Один, другой спасаются от одуряющей скуки, занимаясь языками. Старший офицер выдумывает себе дело, донимая матросов чистотой. Остальные решительно не знают, как убить время, свободное от вахт и служебных занятий.
Полдень.
Вестовые накрывают на стол. Офицеры собираются к обеду и слушают лениво, как один из офицеров играет, несмотря на качку, «Травиату»[13] на маленьком принайтовленном пианино.
— Бросьте, надоело! — говорит кто-то.
В это время торопливо входит старший штурман Аркадий Вадимыч, только что ловивший полдень, и садится заканчивать вычисления. Он из так называемых «молодых» штурманов. Это не сухой, сморщенный, невзрачный и угрюмый пожилой капитан, какими обыкновенно бывают старшие штурмана, а бойкий, франтоватый поручик лет за тридцать, окончивший офицерские классы, щеголявший изысканностью манер и носивший на мизинце кольцо с бирюзой. Он не только не питает традиционной штурманской ненависти к флотским, но сам смеется над старыми штурманами, мечтает перейти во флот и старается быть в дружбе со всеми в кают-компании.
— Ну что, как, где мы, Аркадий Вадимыч? — спрашивают его со всех сторон.
Он говорит широту и долготу, обращаясь к старшему офицеру.
— А миль сколько?
— Двести шестьдесят. Отличное плавание…
— А скоро ли придем в Батавию? — задают вопросы мичмана.
— Потерпите, господа, потерпите… Скоро муссон получим, а там уж недолго!.. — торопливо и любезно отвечает Аркадий Вадимыч и бежит к капитану, оправляя пред входом к нему в каюту сюртучок и принимая деловой серьезный вид.
— А ведь подлиза! — шепчет один мичман угрюмому долговязому гардемарину, только что отдолбившему сто английских слов.
— Не без того… вроде Чебыкина…
— Он нынче опять своего вестового Ворсуньку[14] отдул, Чебыкин-то!
— Скотина! Дантист! Он только клипер позорит! — негодует угрюмый гардемарин, и его бледно-зеленое лицо вспыхивает краской.
Чебыкин чувствует, что говорят про него, но делает вид, что не замечает, и дает себе слово сегодня же «разнести» угрюмого гардемарина, который у него под вахтой. Он его не любил, а теперь ненавидит.
Все садятся за стол. На одном конце стола, «на юте», старший офицер, по бокам его доктор и первый лейтенант, далее старший штурман, артиллерист, батюшка, механик, вахтенные начальники, а на другом конце, «на баке», мичмана и