по одним ему известным признакам выбирал какое-нибудь дерево, садился у его корней и закрывал глаза.
Я садилась в траву напротив, копируя его позу, и смотрела, как солнце ведет узким лучом по его редеющим волосам, стянутым на затылке в хвост, смуглому лбу и поросшим рыжеватой щетиной щекам. Как по камуфляжным штанам ползают бабочки и муравьи. Казалось, тело отца тихо гудит. Казалось, стоит оставить его так, и лес вберет его в себя, муравьи растащат его, спрячут во мхе, в метелках хвоща и под влажной подгнившей хвоей на земле. Иногда он брал с собой бубен и стучал в него, раскачиваясь с закрытыми глазами. Иногда с нами был кто-то третий, из «Сияния», но они не умели медитировать: постоянно ерзали, вздыхали, посматривали на отца и на меня. Иногда он заставлял их петь священные мантры «Ом», или дышать, как дышат сосны, или ходить по шишкам босиком, через поляну, широкими кругами. Настоящий праздник для клещей.
Я помню, как одна из послушниц села рядом с отцом и положила руку на его бедро. К нему многие хотели прикоснуться, но она сделала это с каким-то особенным вызовом. Как будто имела на него право. Она знала, что я все вижу и остальные видят. Не открывая глаз, отец сказал ей, что теперь ее дух не воссияет никогда и нечего ей делать с нами. Девушка расплакалась, сказала, что себя накажет, но отец был неумолим. Она ушла, и больше я ее не видела.
После медитации отец вставал и говорил мне: пойдем, Оюна. Не знаю уж, зачем он выбрал мне бурятское имя. Мне кажется, ему просто нравилось поступать и говорить не так, как все, и никакой причины для этого не требовалось. Например, когда его спрашивали, откуда он, отец любил рассказывать, что его мать была буряткой и общалась с духами. Другим он говорил, что ненец, третьим — что родом из Хакасии, а четвертым отвечал, что разницы нет, откуда человек, главное — какой в нем дух.
В этом он был прав. Разницы, откуда приехала бабка, и правда не было. Я нашла ее фотографии в коробке на антресолях. Понятия не имею, чего я ожидала после рассказов отца, наверное, что бабка будет в шаманской шапке и костюме с мелкими круглыми бубенчиками. Но она была невысокая, узкая как воронье перо, с короткой стрижкой, в обычном платье по колено — советский дух все уравнял. На одной фотографии они с дедушкой стояли в парке, тонущем в черно-белом летнем солнце. Дедушка в рубашке, свободных брюках, с волосами, зачесанными набок, щурился и чуть заслонял бабушку, будто ревновал ее даже к камере.
Они умерли с разницей в год — сначала дедушка, потом бабушка. Никого из них я не застала. А после смерти отца нашла его паспорт: место рождения — Саратовская область.
Отец говорил, что бабка лечила любые болезни. Он сам часто лечил. Однажды я сильно заболела: температура поднялась так, что потолок и стены спальни стали извиваться, висевшие на них маски тибетских демонов щелкали зубами, пульсировали алым, ковры на стенах открыли пыльное ворсистое нутро, ловцы духов тревожно звенели, покачиваясь, звенели и бубенцы на отцовском костюме на стойке-вешалке. Все слилось в тошнотворный калейдоскоп, пахнущий горелыми травами, звучащий как горловое пение, и меня стошнило. Послушница из «Сияния», которая в тот день дежурила у нас по дому, разыскала отца. Он принес кусок сырого мяса, стал меня им обтирать. До сих пор помню, какое оно было холодное и скользкое. Вечером мама сварила из него щи, а отец их вылил и сказал, что есть это нельзя. Он ходил за мной в Нижний мир, так он сказал, и вытаскивал меня по частям, а мясо впитало плохое из тела физического. Он сказал, что это особая шаманская болезнь, и она еще меня нагонит, но попозже. Пока я не готова.
На следующий день я выздоровела.
Когда мы гуляли, отец рассказывал про деревья и приметы, учил различать следы зверей. Вот этот можжевельник — правильный, говорил он, будет хорошо дымить, а этот брать не надо. К тому предгорью не ходи, там близко Нижний мир, ты видишь череп? Да, говорила я, глядя на отполированный дождями череп косули с небольшими рожками. Он лежал у корней деревьев и глядел на меня в ответ. Череп охраняет границу, показывает, что дальше идти не надо, дальше только я могу, уточнял отец. Иногда он начинал про духов, божества, силу, особое сияние, которое исходит только от самых чистых душ, увидишь, — глаза его горели, когда он погружался в лично созданную химеру из верований и религий, — но это мне уже не было интересно. Мне не нравилось.
Еще он научил меня пользоваться компасом. Я держала увесистый холодный корпус на ладони и поворачивалась вокруг своей оси, чтобы стрелка указала на север. Хотя мне и без компаса все было понятно, мы же столько раз там проходили: взять немного на восток, где зимой лыжня…
Что? Нет, не та лыжня, где мы остановились. Про нее я не хочу говорить. Нет, мне не страшно, просто неприятно. Вспоминаешь ее — и тут же вспоминаешь остальное. Но это неправда, что я не чувствую страха совсем. Иначе меня бы из дурки не выпустили.
Кстати, как меня оттуда выпустили сейчас? Раньше я лежала дольше. Это Китаев? Я так и думала.
Так вот, про лес. Один раз отец велел мне подождать, а сам пошел с послушницей в глубину, причем не по тропе, а вбок, проваливаясь в свежий снег. Послушница несла с собой пакет пшена, бутылку водки, пучок сушеных трав и сверток алой ткани. Отец сказал, они сейчас вернутся.
Мне было лет пять. Сначала я просто ждала, смотрела на заиндевелые деревья. На солнце казалось, что их стволы покрыли сияющей пудрой. Мне подарила такую соседка по палате на прошлый день рождения. Пудру до этого явно использовали, пуховка была грязная. Но все равно приятно.
Было холодно. Отец и послушница долго не возвращались. Я замерзла и стала ходить туда-сюда, почувствовала чей-то взгляд, обернулась и увидела за кустами медведя, шагах в десяти от меня. Да, шатунов нужно опасаться, знаю. И знала тогда, но он же ничего не делал, тот медведь. Он просто стоял, смотрел на меня, а я смотрела на него. Мне нравились его глаза, они были похожи на янтарные капли. И мех казался таким мягким и теплым, а мне было холодно, ты помнишь.
Медведь развернулся и не спеша двинулся вглубь