что она сказала глупость. Подмывает броситься прочь и позвать на помощь. Вместо этого она, осторожно ступая, подходит к кабинке. И делает еще одну глупость – стучит в дверцу. Дребезжание металла кажется оглушительным.
Стоя в луже крови – чего же еще? – Лида пытается развернуться и убежать, но ноги не слушаются ее, а руки хватаются за дверцу и тянут.
На унитазе сидит, откинувшись к стене, рыжеволосая девушка в кофейном жакете. Ее глаза широко распахнуты, рот приоткрыт, руки поникли. На крючке сбоку висит бежевая сумочка.
Лида переводит взгляд вниз и не сразу осознает, что именно видит.
Между разведенных ног девушки зияет огромная дыра. По ее краям свисают неровные обрывки кожи и мяса, слева видна кость. Кровь, стекающая через край унитаза, выкрасила бедра, юбку и спущенные трусики в густо‑алый цвет.
Лида уже открывает рот, чтобы закричать, когда там, где раньше было влагалище девушки, начинается какое‑то движение. Мертвая плоть шевелится, выплескивая кровь, расходятся рваные складки – и показывается, ворочаясь, белесая головка размером с детский кулак. С чмокающим звуком она выталкивается наружу, и жирное тельце шлепается в чашу унитаза. Через мгновение оно появляется на ободе. Лида замечает нечто новое – небесно‑голубую радужную оболочку у нее на боку и черную прорезь зрачка, который бессмысленно пялится на Лиду.
В головке перемазанной личинки открывается отверстие, из него вытекает мутноватая жидкость, и Лида, согнувшаяся в рвоте, знает, что это не слюна…
Убежать не удается. Она поскальзывается и падает у третьей кабинки, разбив скулу. В глазах мгновенно темнеет, но слышится все с удивительной ясностью: что‑то мягкое свалилось на плитку, проволоклось по уступу, захлюпало по луже.
Когда скользкое тельце заползает ей под штанину, Лида визжит. Она катается по полу и бьет себя по ноге, но влажное прикосновение взбирается все выше и выше: лодыжка, голень, колено, бедро, промежность. Между ног становится мокро.
Не переставая вопить, она запускает туда руку и вытаскивает личинку, рот которой уже открыт и слюнявит. Та корчится, но Лида только сжимает ее крепче и ползет к открытой кабинке. Зрение еще не восстановилось, и все же у нее получается найти унитаз и швырнуть в него тварь.
Лида хватается за шнур, свисающий с бачка. Но медлит секунду, прежде чем дернуть.
Из унитаза на нее смотрят голубые, зеленые, карие радужки. Они безостановочно, словно стекла в калейдоскопе, перемешиваются в дерьме и белой слизи.
Вода уносит их все.
Лида ковыляет от кабинки к кабинке и пускает смыв. Когда снизу бьет струя, ноги трупа дергаются.
Закончив с женской комнатой, она выходит наружу, не замечая летнего неба и людей, которые убегают, увидев ее, и проделывает то же в мужской.
А потом садится на холодный пол, закрывает глаза и, перед тем как потерять сознание, думает. Мухи облепляют ее кожу.
Она думает о семени, которое пробирается сейчас в ее матку, и о том, кому оно принадлежит.
О существах, которые несутся сейчас по трубам в место, где их ждет пища, укрытие и другие трубы.
О том, как они устремятся по этим трубам вверх – всей силой похоти, в слепом желании того, что им может дать каждая женщина в городе.
Каждая.
2008
Виктор Точинов
Хрень[5]
Наверное, если бы не Лёнчик Фомичёв и не его грибы, эта хня со мною никогда не случилась бы.
Просто так, по синьке, я ни за что бы на такое не подписался. У меня, чтоб вы знали, условка не погашенная по двести тринадцатой, и от таких дел мне в стороне держаться надо, за версту их обходить. Но Лёнчик приволок грибов, и не тех, какими нормальные люди нормальную водяру заедают. Только вот с предъявой к нему за те грибы уже не подкатишь, ну разве что сесть в автобус или же пешедралом дочапать до Новокриковского, отыскать там свежий холмик с крестом деревянным временным да спросить: что ж ты, сука ты блядская, наделал-то? Ничего Лёнчик теперь не ответит, будет тупо пялиться с таблички овальной.
А началось все в пятницу, и с утра я был трезвей трезвого, даже по пивасику не ударил, с минералочкой утро переболел – потому как срок мне пришел в УИИ отмечаться, а туда даже с легким запашком – ни-ни. Ну, сходил, уибашка мой поставил галочку, где надо, вопросики позадавал, но недолго: я ж не просто так именно к концу дня туда выбрался, а чтобы на уши конкретно мне не присели.
Отстрелялся – и к Хомяку, у него как раз отец на сутках был, а мать на выходные в Питер умотала, к сестре своей. Хомяк так-то по жизни Вовка Хомяков, но давнее школьное погоняло в жилу пришлось: щеки у него пухлые, вполне себе хомячьи. Зюзя уже у Хомяка сидел, а после и Лёнчик подтянулся, с грибами вместе. Про грибы мы тогда не знали, мы по-простому посидеть собирались. Посинячить, конечно, но без фанатизма. Как обычно.
Поводов нашлось аж два. Во-первых, вечер пятницы. Во-вторых, две литрухи «Славянской», что подогнал Хомяку клиент как премию за ударную работу: Хомяк машины красит, и ему порой перепадает кое-что сверх того, что через кассу идет. В общем, только на закусон пришлось в тот вечер потратиться.
Уговорили мы вчетвером обе литрухи под рыбку, колбаску да оливьешку покупную, да под сериал по ящику, но тот был скучный, для фона крутился. Потрындели о своем – давно уж вчетвером не собирались, недели две. Допили-доели, и случилось с нами томление духа. И неопределенность в мыслях. Бывает такое: вроде уже не трезвый, но толком еще не развезло и не догнало, и хочется чего-то, куда-то рвется душа, а не въехать так сразу, куда и к чему она рвется: не то всечь кому-то в репу, не то тёлку скадрить, не то в магаз за добавкой метнуться… Одно слово, томление духа.
Пошли на улицу прошвырнуться, сами толком не понимая, как дальше вечер сложится. Уже втроем пошли: Хомяк как-то засоловел, в горизонт его повело, он еще до того с корешами в автосервисе своем кирнул, конец недели отметил. Сказал, что спать заляжет, и в дверь просил не трезвонить, если соскучимся, – не отопрет. Он, щекастый, всегда такой скучный: насинячится – и дрыхнет, не пробивает его на подвиги. Как же я ему завидую… особенно сейчас.
А мы втроем с Зюзей и Лёнчиком – первым делом к магазу. Хотели