оказалось к нам так жестоко, чем мы это заслужили? Какого черта все то, чему мы так страстно и старательно учились, оказалось не востребовано этим миром, и теперь оно лежит в нас мертвым грузом и плачет: «примени меня, используй меня, дай мне кусочек жизни», но мы не имеем возможности сделать этого?
Прокрутив все это в голове, я, не желая сдерживаться, прервал всеобщее молчание и гневно, обвинительно закричал на них во весь голос:
— Какого черта, господа?
Произносимые слова иногда мало что значат сами по себе. Они всего лишь нитки, а вот то, к чему они привязаны, то, что они тащат за собой — это и есть их реальный вес и смысл. Все дело ведь не в самих словах, а в том КАК и ПОЧЕМУ они произносятся; в этом «КАК и ПОЧЕМУ» и заключен настоящий посыл и подтекст, который они передают. Мои три слова «Какого черта, господа?» содержали в себе весь тот крик души, все то молчаливое обвинение, которое я составлял в течение долгой минуты, пока человек в сером смотрел на меня; да и на лбу у меня, наверное, тоже было написано это обвинение. Поэтому, клянусь, сразу после этого моего выкрика я увидел в глазах серого начальника, что он прочел мое обвинение в полной мере, и прекрасно понял меня. Он медленно поднялся из кресла и изрек:
— Хорошо. Нам нечего скрывать от Европы. Вы, господа, сейчас пойдете в свои кабинеты и продолжите заниматься вашими вопросами. Вы, господин инспектор, можете посетить их кабинеты и разузнать все, что вас интересует. Я же буду разбираться с запросом вашего института и выяснять, почему мы никак не даем вам ответ. Когда узнаете все, что вам нужно, то зайдите еще раз сюда ко мне, господин инспектор.
Озвучив сей вердикт, серый начальник проследовал к окну, где стоял его стол. Семеро его подчиненных в полном молчании встали и вышли из помещения; я, слегка помедлив, направился за ними.
Вскоре я дошел до первого кабинета, табличка на его двери гласила:
Блинцацин Петр Петрович
Я постучался, получил разрешение войти и вошел; передо мной за столом сидел один из этих семерых и в задумчивости глядел на зеленую школьную доску, на которой мелом была выведена крупная надпись:
«Что будет, если на зеленую вату наступит обкаканный петух?»
— Петр Петрович, долго вы уже занимаетесь этим вечным вопросом? — обратился я к сотруднику министерства Блинцацину.
— Сегодня только час, еще утро, — отвечал он. — А вообще три года уже.
— К ответу, конечно, пока не приблизились?
— Да что вы, вечные вопросы не требуют ответов, — совершенно искренне удивился он. — Они лишь требуют неустанного размышления.
— И как, вы не устали размышлять?
— Ну как вам сказать? Устал, не устал. Надо — значит надо, — грустно ответил он, опустив глаза.
Я вышел из его кабинета и, пройдя десять шагов, увидел еще одну дверь, с табличкой:
Хубулава Баадур Липскерович
Здесь тоже сидел сотрудник и размышлял над своим вопросом, также написанным мелом на доске:
«Если плюнуть с Третьяковского моста в воду и успеть загадать желание, пока плевок не долетел до воды, то в жизни что-нибудь изменится?»
— А вы сами пробовали плевать и загадывать желание, господин Хубулава? — спросил я.
— Нет, я не пробовал. А что, нужно попробовать?
— Ну, так как вы думаете, изменится или не изменится?
— Думаю, изменится. А вот изменится ли, это уже дело взгляда и личного отношения.
— Вы философ, господин Хубулава.
— Я буду считать это комплиментом, господин инспектор.
— Конечно, — ответил я и вышел из его кабинета.
Табличка следующего кабинета была такова:
Биндельбруффель Африкан Люльевич
Вопрос, которым занимался обладатель столь необычного ФИО, был следующий:
«В какой осоке парикмахер более отъявленный — в высокой или в низкой?»
Биндельбруффель, как выяснилось, был глухонемым. Он помахал мне рукой, приглашая к своему столу и показал нарисованный карандашом на бумаге ответ на его вопрос. Недурно, в японском стиле, там были изображены камыши на берегах заболоченного озера. Парикмахера нарисовано не было.
— А где парикмахер? — закричал я, а потом показал ему жестами стрижку волос.
Он написал что-то на бумажке и протянул ее мне. «Он отъявленный, то есть не явленный, поэтому его не видно. Но он есть, надо только в него верить.» — вещала его записка.
«Прекрасно», — подумал я и вышел от Биндельбруффеля.
В следующем кабинете заседал сотрудник под именем:
Пипинецкий Нехемия Шмуэлевич
Он рассматривал такой вопрос:
«Кому доверить секрет — дураку, который понимает, что он дурак, или умному, который понимает, что он дурак?»
Этот Нехемия Шмуэлевич посмотрел на меня грустными глазами и глубоко вздохнул; мне показалось, что он тоже понимает, зачем я здесь.
— Скажите, господин Пипинецкий, почему нельзя, чтобы было так: каждый вкладывает всю свою душу в любимое дело, и чем больше ты души вложил, и, соответственно, лучше свою работу сделал, тем больше зарплату получил?
— Сейчас, посмотрим, посмотрим, — ответил Пипинецкий, и начал что-то искать в компьютере. — Ага, есть такой вопрос у нас в плане. На рассмотрение пойдет где-то через семнадцать лет. Пока не могу вам ответить.
Я покинул Пипинецкого и добрался до следующего кабинета, где трудился:
Тибутибулапов Семен Арнольдович
«Если все критяне лжецы, а я обосрался, то почему в небе такая прекрасная радуга?»
Вот какой вопрос был написан мелом на его доске.
— Сложный у вас вопрос, Семен Арнольдович. Ну, и почему же там такая радуга, действительно?
— Спросите что-нибудь попроще, господин инспектор.
— Попроще? Пожалуйста. Почему так редко бывает, что мы находим того самого человека, которого можем в полной мере любить всей безграничной любовью, которая лежит, невостребованная, у нас в сердце?
— Поскольку в этом вопросе фигурирует сердце, — отвечал Тибутибулапов, — то он не может считаться вечным вопросом, и значит, к нашей компетенции не относится.
«Тибутибулапов действительно обосрался», — подумал я. Несмотря на царящий в этом заведении тотальный идиотизм, я, выйдя от Тибутибулапова, почувствовал, что настроение у меня улучшается. Может быть, жизнь — не такая уж важная штука, чтобы относиться к ней так серьезно, как это делаю я?
Я решил посетить и двух оставшихся из первоначальной семерки сотрудников и дошел до двери с табличкой:
Шель-Аминахов Сапапа Карлович
Сапапа Карлович решал действительно интересную задачу:
«Ели сфинкс все-таки засмеется, и жизнь на земле иссякнет, то куда денется наше знание о том, что движет звездами?»
Куда девается наше знание после смерти? Исчезает ли оно совсем, или попадает в ноосферу, и порхает там как бабочка до тех пор, пока кто-нибудь не поймает его сачком своей интуиции? Впрочем,