другому не разрешается придумать, что у этого богочеловека была жена?
«А что касается лазарей и ангелов! – продолжает Пётр Анисимович Крип, обращаясь теперь к тщедушному, старательному и чёрному попику, а потом ко всем, кто вдруг ни с того ни с сего оказался у него в кабинете, – что касается ангелов и лазарей… Где ангелы, и лазари где? Где всё это? Где всё то, что обещает, предвещает нам спасение? И спасение от чего? От страха божия наказания? Вера! Вера! Зайдите ко мне, скажите, кто принёс эту рукопись?»
«Да они рассказывают нам басни, – произносит марево в римской тунике и тоге, вдруг соткавшееся вместо Веры из сморщенного криповским криком воздуха, – они даже не умеют лгать толком, совсем не умеют придать хоть какое-нибудь правдоподобие своим выдумкам, измышлениям. У них просто не хватает ума! Они по нескольку раз переделывают тексты, так называемую Благую весть, чтоб это хоть немного походило на правду»10.
Благовест, за окном, возмущённый, рванул, и с потолка упал кусочек побелки. Но не тут-то было. Будто ватага огольцов сорвалась в бег – с криками и визгами, улюлюкая и язвя улепётывающую жертву – затренькали, задзинькали, затенькали, забренчали и затрезвонили средние, малые и совсем маленькие колокола и колокольчики. Набросились и давай откалывать по кусочку, по капельке, отщипывать по пёрышку от пугала, от пýгалища. И вот – страшило уже голое и не страшное, одно клепало осталось, какая-то пустяковина, чепуховина, бемоль какой-то, стручок медно-розовый, какой-то символьчик мужских производительных сил, извивающийся змеёй язычёк! а вокруг: перезвоны и трезвоны, и «динь» и «дон», и потрогать и пощупать, и восторг и захлебнуться: «Пётр Анисимович! Пётр Анисимыч! Петя! Друг! Аниска! Петух!» Дверь распахнулась, товарищи, коллеги и подчинённые ринулись в кабинет, и Аниска утоп в водопаде happy birthdays, потоке чмоков, звяканье фужеров и тарелок с закусками, шампанских хлопов и шипов; стол был накрыт, тостующие подмигивали и похлопывали по плечу и выпивали за успех, за братство, за женщин, которые нас окружают, за мужчин, которые окружают женщин, за веру, за веру в надежду, а еврей в бороде и шляпе предложил за любовь и расцеловался при этом с чёрным попиком. Капитан расцеловался с одним из бим-бомов, лейтенант со вторым, все были согласны, обнимались и выпивали.
Нет, конечно же, легенда была мощной, – думал Пётр Анисимович. – Никакие страдающие озирисы, адонисы и фаммузы, и никакие дионисы и близко несравнимы с распятым Спасителем. Человеку свойственно, свойственно чувство жалости, особенно к обездоленному, нищему, страдающему, потому что каждому самому всегда кажется, что он сам обездоленный и страдалец в этой жизни. «…так приятно считать себя несчастным, хотя, на самом деле в тебе только пустота и скука»11, – шутил сын века. Словом, трагедию сочинили великую… и трепет, и страх, и сострадание… всё по правилам, по Аристотелю, и катарсис… на небесах, когда «исполнится всё»… «Ибо в воскресении… пребывают, как Ангелы Божии на небесах»12». Тогда уж господь разберётся: провинившихся накажет, заслуживших(ся) похвалит…
Предлагают почтить рюмкой водки память мироносицы…
И всё же, две тысячи лет уже – едят и едят, и едят и едят… то, что осталось от пяти хлебов, куски и остатки, и всё никак не насытятся, и всё никак не съедят всех кусков и остатков, что остались от пяти хлебов. И всё удивляется, и восхищается, и восторгается величайшими творениями, и плачет, постигая великие и всякие смыслы, сочинённые по поводу истерзанного… Да-да! «…это звёздное небо надо мной и моральный закон во мне»13.
Предлагают почтить рюмкой водки память мироносицы; и руководитель рекламных проектов Илья Ефимович Креп, уже не первый раз шутит на эту тему: «Вы теперь всегда вместе».
Вся редакция, благодаря Криповскому дню рождения, знала, что этот день – ещё и день святой Магдалины.
«Помянут меня – сейчас же помянут и тебя», – ещё лучше шутит креативный директор Кроп, и после его шутки становится вдруг тихо в кабинете – народ образованный – что-то вспомнили, каждый что-то о себе думает, и снова становятся слышны колокола на колокольне далёкого собора.
Предлагают помянуть Небылицу.
– Удивительно, удивительно! – заходится (после того как помянули) симпатичная, молоденькая, ещё только склонная к полноте бильд-редактор Юленька (если полностью – Юлия Аркадьевна Крепсова). – Умирает человек, и не успеешь прийти с кладбища, как он уже превращается в некий образ, иконку, и слова его уже не просто звуки, а что-то большее…
– И главное, – перебивает Юленьку, пальцем в потолок, фото-редактор (полностью – Круп Аркадий Юльевич), – главное, что слова эти слышали только вы… и без свидетелей! А кто докажет теперь? кто докажет, что это не так, а? – и палец, оставив потолок, тыкает и обводит собравшихся, будто спрашивая: ты? или ты? или ты? И все следят за пальцем, будто в цирке за пальцем фокусника, который отвлекает от главного, чтоб: как удивить, вдруг!.. И удивляет. И все удивляются, и удивляется сам фокусник, потому что палец останавливается на Вадиме, который сидит рядом с неизвестной красавицей, как жених с невестой, и тоже следит за пальцем, пока палец не останавливается на нём.
Снова в наступившей тишине слышатся колокола и колокольцы.
«Горько! Горько! Горько! – первая кричит Юлинька, потому что первая приходит в себя и все, вдруг, будто с цепи срываются и, сорвавшись, хором кричат: – Горько! Горько!», – потому, что все знают, что у Вадима Небылицы была большая любовь, очень большая любовь, уже после той большой любви, которую все знали, а вот эту никто до этих пор и не видел …
Да и не мог видеть (про это знал только Крип), не мог видеть, потому что Вадимова любовь жила далеко-далеко (далеко ли?), далеко (здесь идут всякие вадимовские эзотерические измышления: далеко, там где колодцы, из которых поя́т овец и коз, и там где святыни, которым молятся и христиане, и иудеи, и мусульмане, и все, у кого только есть охота молиться).
Там, далеко… упала ночь вдруг…
Ах, кому интересны эти всякие эзотерические измышления и догадки поражённого поисками архаических и символических знаний ума? Но Вадим… он жил такими загадками и догадками, рождёнными и капризным знанием, и фантазией, и всякую историю рассказывал так изощрённо, так умудрялся всё запутать и превратить в какой-нибудь всемирный потоп или в какое-нибудь «Откровение…», что порой уже никакой ковчег не в состоянии был вынести слушателя на вожделенную гору, и ни у какого агнца уже не хватало сил снять седьмую печать.
Здесь я прошу извинения у читателя, которому