— Подождешь, бля, никуда не денешься, бля, птушта мы, бля, не собираемся останавливаться, пока, бля, не переедем границу. Чё ты себе каких-нибудь бутеров не сделал?
— Да сделал я. С мармитом[4]. На кухне забыл, бля.
— С мармитом? Бе-э-э-э. Это ж дерьмо, братан, чисто дерьмо, бля. Даже если б ты их не забыл, ты бы их не стал жрать, птушта я б их вышвырнул в окно, бля, как токо б ты их достал. Я даже запаха этой дряни терпеть не могу. Блевать тянет. Понюхай.
— Понюхай, говорю. Вот так пахнет твой ебаный мармит.
Это вползает в машину серная вонь Шоттоновского сталелитейного завода, что высится по левую руку над обширным болотом; обугленные, почерневшие трубы и башни торчат меж топью и грязевой равниной, словно причудливая крепость, запредельный город из снов, населенный фигурами из тления и пламени, источающими клубы чадной копоти, что вылетают из опаленных башен в контуженное небо. Узкие, близко посаженные цитадели, созданные, чтобы отцеживать из земляной и лиманной грязи что-то похожее на тех, кто через гниение и растворение, упорное и соленое, сотворил эту грязь, это дерьмо, дистиллировать, придать ощутимую форму плоти разжиженной, хлюпающей, превратить ее в удушливое подобье, дубликат, астматичный, как эти поднимающиеся, тянущиеся вверх огромные мороки из жирной испарины. Эти небоскребные, облакоподобные уступы только ночью показываются честно, как они есть — огромными огненными шарами.
— Эй, Алистер.
Нет ответа; Алистер глазеет на сталелитейный завод. Нос прижат к окну, кепка съехала назад, потому что козырек уперся в стекло. Кончик носа Алистера, касаясь окна, оставил на нем запятую из кожного сала.
Даррен чувствительно заезжает Алистеру локтем в ребра.
— Я те вопрос задал, бля.
— Нинаю.
— Ага. — Даррен фыркает. — Я так и думал.
— Ох иди в жопу.
Даррен гогочет. Позади остаются Фродшем и Шоттон, отрезок шоссе поуже — и вот опять магистраль. Она приведет их в Честер.
На свалке
Солнце осколками. Сияющие спицы света. Лучи солнца бьют в море, разбиваются и превращаются в свет моря, волносвет, водосвет. Он как волна во внешнем мире, но превращается в частицу у мя в голове, через глаза, и ёб твою мать, страшно подумать, что было б, если б я потерял глаз, а не руку; больше не видеть двойного копья солнца. Больше не мигать, не щуриться, когда оно бьет в тебя от воды, стекла или хрома.
Такой свет бывает у мя в снах. Вечно етот на миг ослепляющий свет у мя в снах. Я чувствую, он напитывает мя, этот белый свет от моря; становится частью мя — как фотоны в ядре, вокруг которого вдали крутятся электроны. Ядро — с пятипенсовик, электрон — за две мили от него. Мы — твари из света и пустоты, яркий свет у мя в глазах, пустота у мя в рукаве, и то и другое — у мя в мозгу.
Сворачиваю с портовой дороги на Пен-ир-Ангор. Вонь помойки словно удар, густой сырный смрад. Сажусь на скамью у старого дота времен Второй мировой, выкурить бычок, прежде чем идти дальше, погружаясь в этот запах.
Здесь чувствуешь некое родство, в етом свете, с етим светом. Близость, типа. Он всегда здесь, отраженный от моря, он дает те опору, какую-то определенность. Сто двадцать пять миллионов палочек и колбочек у нас в глазах, пятая часть мозга занимается только видимым миром, сетчатка — прямое продолжение мозга, палочки реагируют на тусклый свет, не умея различать цвета, а колбочки улавливают длины волн, означающие цвет, радугу, типа, ловят эту штуку, волну-частицу, летящую со скоростью 186,282 миль в секунду, и те огромные расстояния, что она покрывает, чтобы дойти до нас, непостижимое пространство, что она приносит. Что я хочу сказать, вы можете услышать или учуять луны Юпитера? Млечный Путь? Что слышно на пылающем Солнце, пахнет ли там пеплом?
Но есть способы поймать свет: узкая щель змеи, черные выпученные соты мухи, наши собственные странные студенистые шары. Свет меж нами и всем прочим, сквозь свет нам приходится глядеть на мир; как вон те горы, дальше по берегу, они кажутся мне синеватыми, потому как меж ними и мной — небо. Воздухосвет. Я гляжу на ети горы через массу синего воздуха.
Все будет в порядке. Все устаканится.
Щелчком сбрасываю окурок в залив. Чайки сварливо кидаются на него, потом, убедившись, что ето не еда, сваливают прочь с руганью. Смешные лапки болтаются, вроде ломтиков вареной ветчины. Етот ливерпудель, Колм, однажды рассказал, что нашел в заливе труп, мертвую бабу, типа. Так он про нее сказал; вся раздулась, мягкая, «как брынза, бля» — его точные слова. У чаек точно был праздник, бля. Могу себе представить, как они радовались. Колм, если честно, тоже, похоже, радовался; Колм, он любит чернуху. Походу, он просто обожает все мрачное в жизни. Я с ним давно не виделся; если честно, я его избегал, в смысле — он слишком активно вводит во искушение, да, по правде сказать, не так уж близко я с ним знаком, но все же мы должны были сталкиваться в городе время от времени, нет? А может, он свалил, как его подружка. Та безумная алкашка, Мэред. Она вроде смылась год или два назад. Кажется, все сваливают рано или поздно.
Назад к дороге, ведущей на свалку, вонь все гуще. Сегодня солнечно, но холодно; зима еще упирается, и на севере, над Кадер Идрисом, видны большие черные тучи. Культя у мя в рукаве начинает пульсировать, но я ничё не могу сделать кроме как не обращать внимания, так что я вперяюсь в вершину Пен Динаса, в памятник, что стоит там, на самом верху, его построил однорукий мужик, ветеран наполеоновских войн. Он сам поднял туда наверх на телеге все камни и раствор — ну, он сам и пара осликов, типа. Но все ж это не фунт изюму: построить опалубку, смешать раствор, уложить ети здоровые камни, и все одной рукой. Удивительно, бля, честное слово. Поразительно, чего только не придумают, чего только не делают, лишь бы выжить. Верно, мистер Солт? Да, вы-то знаете.
Над памятником нарезает круги канюк. Распростерши крылья, не сводя глаз с земли, высматривает крыс на свалке, кроликов на склоне холма. Они видят мочу, канюки, все хищные птицы; так они находят добычу — где та помочилась, там светится ультрафиолет. Мы не можем, потому как наши глаза не видят ниже четырехсот нанометров; ультрафиолет, рентгеновы лучи, гамма-лучи. Мир внутри нашего мира, который нам никогда не увидеть.
Столько времени я проторчал в читальных залах. Любые средства хороши, чтоб убить тоску.
Канюк пикирует. Закладывает вираж, подбирает крылья и камнем вниз. Какой-нибудь пушистой мелочи пришел рваный, бьющий фонтаном конец. Хрустят косточки. Надеюсь, Чарли в порядке: да, с ним должно быть все хорошо, обязательно, я же оставил ему редиску, когда уходил, и сунул его в загончик. С ним все будет тип-топ. Будет день напролет спать, да грызть, да подергиваться. Хотел бы я знать, скучает ли он, может, есть у него память рода, память о прохладных земляных норах, о склоне холма на солнцепеке, о том, каково скакать по лужайке. Хотел бы я знать, не тоскует ли он по другим кроликам. Помню, мальчишкой мамка повезла мя с собой куда-то в Северный Уэльс, вроде Талакра, или где-то в тех краях, как раз когда была вспышка миксоматоза; помню, кролики бродили по территории лагеря, в ушах — кровавая пена, глаза — что яичные скорлупы, полные гноя… До сих пор помню, как один выцарапал себе глаз. Чесался со всех сил задней лапой, хлоп — етот глаз, болтается, вытекает… Было мне лет семь. Долго потом я из-за этого спать не мог.