стало настолько дурно, что от спазм в сердце, головной боли и невыносимого какого-то отчаяния я вся тряслась, зубы стучали, рыданья и спазмы душили горло. Я думала, что я умираю. В жизни моей не помню более тяжелого состояния души. Я испугалась и, как бы спасаясь от чего-то, естественно, бросилась за помощью к любимому человеку и вторично ему телеграфировала уже сама: „Умоляю приехать завтра, 23-го“. Утром 23-го вместо того, чтоб приехать с поездом, выходящим в 11 часов утра, и помочь мне, была прислана телеграмма: „Удобнее приехать 24-го утром, если необходимо, приедем ночным“.
В слове удобнее я почувствовала стиль жестокосердого, холодного деспота Черткова. Состояние моего отчаяния, нервности и болей в сердце и голове дошло до последних пределов. […]
Вечером, 23-го, Лев Ник. — со своим хвостом — вернулся недовольный и неласковый. Насколько я считаю Черткова нашим разлучником, настолько Лев Ник. и Чертков считают разлучницей меня.
Произошло тяжелое объяснение, я высказала все, что у меня было на душе. Сгорбленный, жалкий сидел Лев Ник. на табуретке и почти все время молчал. И что мог бы он мне сказать? Минутами мне было ужасно жаль его. Если я не отравилась эти дни, то только потому, что я трусиха. Причин много, и надеюсь, что Господь меня приберет и без греховного самоубийства.
Во время нашего тяжелого объяснения вдруг из Льва Ник. выскочил зверь: злоба засверкала в глазах, он начал говорить что-то резкое, я ненавидела его в эту минуту и сказала ему: „А! Вот когда ты настоящий!“— и он сразу притих. […]
Л. Н. Толстой и В. Г. Чертков идут купаться на реку Воронка. Ясная Поляна. 1905. Фотография С. А. Толстой
Сегодня я прочла данный мне Льв. Ник. его дневник, — и опять меня обдало холодом и расстроило известие, что Лев Ник. все дневники свои от 1900 года отдал Черткову, якобы делать выписки […], везде с умыслом он выставляет меня, как и теперь, мучительницей, с которой надо как-то бороться и самому держаться, а себя — великодушным, великим, любящим, религиозным…
А мне надо подняться духом, понять, что перед смертью и вечностью так не важны интриги Черткова и мелкая работа Л. Н. унизить и убить меня.
Да, если есть Бог, ты видишь, Господи, мою ненавидящую ложь душу и мою не умственную, а сердечную любовь к добру и многим людям!
Вечер. Опять было объяснение, и опять мучительные страдания. Нет, так невозможно, надо покончить с собой. Я спросила: „С чем во мне Лев Ник. хочет бороться?“ Он говорит: „С тем, что у нас во всем с тобой разногласие: и в земельном, и в религиозном вопросе“. Я говорю: „Земли не мои, и я считаю их семейными, родовыми“. — „Ты можешь свою землю отдать“. Я спрашиваю: „А почему тебя не раздражает земельная собственность и миллионное состояние Черткова?“ — „Ах! Ах, я буду молчать, оставь меня…“. Сначала крик, потом злобное молчание. […]
Я, кажется, обдумала, что мне надо делать. На днях, до отъезда Льва Ник. к Черткову, он негодовал на нашу жизнь, и когда я спросила: „Что же делать?“ — он негодующим голосом кричал: „Уехать, бросить все, не жить в Ясной Поляне, не видать нищих, черкеса, лакеев за столом, просителей, посетителей, — все это для меня ужасно!“
Я спросила: „Куда же теперь нам, старикам, уехать?“ — „Куда хочешь: в Париж, в Ялту, в Одоев… Я, разумеется, поеду с тобой“.
Слушала я, слушала всю эту гневную речь, взяла 30 рублей и ушла; хотела ехать в Одоев и там поселиться. Была страшная жара, добежала до шоссе, задохнулась от волнения и усталости, легла возле ржи в канаву на травке. Слышу, едет кучер в кабриолете. Села, обессиленная вернулась домой. У Льва Никол. на короткое время сделались перебои в сердце. Что тут делать? Куда деваться? Что решать? Это был первый надрез в наших отношениях (далеко не первый — В. Р.). […]
И вот сегодня вечером, обходя раз десять аллеи в саду, я решила без ссор, без разговоров нанять угол в чьей-нибудь избе и поселиться в ней, бросив все дела, всю жизнь, стать бедной старушкой в избе, где дети, и их любить. Надо попробовать.
Когда я стала говорить, что на перемену более простой жизни с Льв. Ник. я не только готова, но смотрю на нее, как на радостную идиллию, только прошу указать, где именно он хотел бы жить, он сначала мне ответил: „На юге, в Крыму или на Кавказе…“ Я говорю: „Хорошо, поедем, только скорей…“ На это он мне начал говорить, что прежде всего нужна доброта.
[…] Доброта! А когда в 20 лет, может быть, в первый раз он мог показать свою доброту, которую я давно не чувствую, когда я умоляла его приехать, он с Чертковым сочинял телеграмму, что удобнее не приезжать. […] Неужели я не умру от тех страданий, которые я переживаю…
Сегодня Лев Ник. упрекал меня в розни с ним во всем. В чем? В земельном вопросе, в религиозном, да во всем… И это неправда. Земельный вопрос по Генри Джорджу я просто не понимаю; отдать же землю, помимо моих детей, считаю высшей несправедливостью. Религиозный вопрос не может быть разный. Мы оба верим в Бога, в добро, в покорность воле божьей. Мы оба ненавидим войну и смертную казнь. Мы оба любим и живем в деревне. Мы оба не любим роскоши… Одно — я не люблю Черткова, а люблю Льва Ник-а. А он не любит меня и любит своего идола»[6].
Из дневника Варвары Михайловны Феокритовой-Полевой
24 июня
«Удобнее от меня отделаться…» «Удобнее!» — подхватила она (С. А. Толстая. — В. Р.) слово из телеграммы.
Она опять подошла к столу и стала писать Льву Николаевичу: «Хорошо ли изучил дома для сумасшедших женщин, куда вы с Чертковым хотите меня засадить? Не дамся… убили…»
— Нет, вы посмотрите, — кричала она, — какой он лжец: в то время, как мне пишет ложно-любовные письма, он занимается своим гнусным влюбленным романом со своим красивым идолом!
[…] Она показала и дала мне прочесть статью о последних минутах самоубийцы, которую она хотела поместить в газеты.
— Пускай Лев Николаевич прочтет, как я мучилась, я ему покажу, пусть узнает себя в ней и своего идола. Как бы мне назвать его: «Чертов?.. Сатанов?.. Демонов?.. Да… Демонов, это хорошо! Я ему покажу, когда он приедет сюда, как мне будет удобно… Мне бы только Льва Николаевича вырвать из его лап, я только теперь этого добиваюсь, а